ребро оказалось пробитым насквозь, задета была и сердечная сумка. С такой раной, по мнению врачей- экспертов, он мог прожить минут тридцать — сорок. Он вынул гвоздь из раны, спрятал на прежнее место и черенком ложки перерезал себе в двух местах сонную артерию. Стража заметила самоубийство, когда он уже был в агонии.
Что это такое? Как это осудить или оправдать? Кровь стынет в жилах, язык немеет от ужаса. Мы даже не можем представить себе, что он испытывал, когда снимал с себя кандалы, «чтобы умереть свободным».
Во всяком случае, «бесовское» или «божеское», но это нездешнее, не человеческое, не эмпирическое, даже не метафизическое, а религиозное.
Что же это за религия?
«По-моему, философствовать на тему, что личность — мизерная капля в море человечества, может кто угодно, только не русский революционер и особенно не социалист-революционер, — пишет Фрумкина. — Знаете ли, что меня наиболее отталкивало от „экономического материализма“? Именно полнейшее игнорирование человеческой личности… Что может быть прекраснее вмешательства личности в „естественный ход вещей“?» «Свободная, счастливая личность в свободном счастливом человечестве, вот мой идеал!» — пишет Бердягин за несколько дней до смерти.
Утверждение личности как начала абсолютного, самоценного, самодовлеющего в «естественном ходе вещей» — «сверхчувственного», Божеского, — такова религия обоих. Они приняли муку и смерть, чтобы возвестить эту «благую весть», исповедать эту новую религию — новую, потому что в такой мере, в таком пределе этого еще ни в одной из религий не было.
«Я не понимаю боязни наказаний и смерти, — говорит Фрумкина, — не понимаю желания сберечь себя для будущих великих дел, а пока пресмыкаться. Ведь последовательным человек должен быть всегда и везде, в большом и в малом. Главное же: всякое глумление над человеческим достоинством должно вызвать отпор помимо каких бы то ни было рассуждений… отпор такой, каков при тюремных условиях возможен (…)
Важен факт отпора… важно доказать, что безнаказанно глумиться над человеком нельзя… Один результат всегда есть: мы сами не теряем уважения к себе». «Мы решили не уступать, — приводит она слова одного из товарищей. — Вслед за платьем отберут книги и остальное, так пускай уж лучше сразу прикончат, а мы им ничего не уступим». Таких людей «можно сломать, а не согнуть», — заключает Фрумкина. «Мы ни на минуту не должны забывать, что мы носим почетное звание русского революционера, и это звание обязывает. Не нами началась, не нами и кончится русская революция». «Если нельзя отомстить, то можно умереть!» — восклицает она с таким величием, которому позавидовали бы герои Тацита.
Эта религия бесконечного бунта, возмущения, сопротивления злу кажется абсолютно противоположною той, которая учит: не противься злу насилием; если тебя ударят в правую щеку, подставь левую. Но так ли это на самом деле?
Что месть обоих не личная месть, это слишком ясно. Не за себя враждуют они и мстят. «Я не чувствовала в них врагов», — говорит Фрумкина о людях, пославших ее на виселицу. Она прощает врагов своих. А любимых товарищей за то, что они позволяют тюремщикам «топтать себя ногами, ненавидит». «Нелегко вонзить нож в сердце замученного товарища, — признается она, — я потом просила у него прощения; но что значит слово „простите“ после того, как я так жестоко бередила его раны…» Чтобы вонзить нож в сердце друга, нужна бoльшая ненависть, чем для того, чтобы вонзить его в сердце врага, — бoльшая ненависть или бoльшая любовь, к друзьям и врагам одинаковая, ибо для такой любви что значит друзья и враги, невинные и преступные?
«Пора покончить с предрассудком относительно уголовных, — говорит Бердягин. — Люди везде и всегда одинаковы… В каждом есть дурное и хорошее — в одном меньше, в другом больше». Не значит ли то, что если бы среди уголовных оказался тот самый тюремщик, на которого он бросился с отравленным кинжалом, то Бердягин понял бы, что и этот изверг — человек, что можно и его простить? «Уголовных можно легко простить», — говорит Фрумкина с материнской нежностью о самых страшных злодеях, как о глупых детях.
Да, повторяю, слишком ясно, что не личная месть мешает им подставлять левую щеку, когда ударяют в правую, а что-то совсем иное. Не то ли самое, о чем сказано: «Продай одежду свою и купи меч. — Господи! вот здесь два меча. — Довольно». И когда одним из этих мечей пролита кровь, опять то же слово: «Оставьте, довольно». Тут какая-то загадка, которую мы не можем разгадать, может быть, потому именно, что много говорим о любви и ненависти, мало любим и ненавидим. Но иногда кажется, что если бы в самом начале христианства не вынут был этот меч, не пролита эта кровь, то все христианство оказалось бы бескровной отвлеченностью — чем-то вроде буддийского «неделания» или толстовского «непротивления злу».
В откровении, когда ангел снял пятую печать, Иоанн «увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь за кровь нашу? И сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их, и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число».
Эти ли не прощали врагов своих? Эти ли не подставляли левую щеку, когда ударяли в правую? Но вот и они вопиют о мщении — и мщение совершается: «цари земные говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от гнева Агнца».
Гнев Агнца — гнев любви. Не здесь ли Божеский предел того, за что идут на смерть такие люди, как Бердягин и Фрумкина? Ведь и у них тоже ненависть любви, ненависть — обратная сторона любви: как любят, так и ненавидят; безмерно ненавидят, потому что безмерно любят.
«Умирая, я хотела бы знать, что будет с Россией? Это незнание в сущности единственно больно», — пишет Фрумкина накануне казни. То же мог бы сказать и Бердягин в ту страшную минуту, когда пронзило ему сердце железо гвоздное. «Придет время, — говорит Фрумкина, — когда меч перекуете в серп». «Настанет время, — говорит Бердягин, — когда любовь и разум проникнут в жизнь человека, и мир представит единую братскую семью… Этот рай омывается не Тигром и Евфратом, а истиной и справедливостью… Я счастлив, умирая… Ave, Revolutio, morituri te salutant!» [15] И в неумелых стихах его слышится детскость молитвы:
Этот «святой идеал», эта «золотая весна», этот «рай, омываемый истиной и справедливостью», — «не тысячелетнее ли царство», не «новое ли небо и новая земля» Апокалипсиса?
И вот все-таки — «бесноватые»?
«Мой демон и ваш демон, — пишет Фрумкина Бердягину, — успокоятся тогда, когда Россия будет свободной и счастливой. Не раньше. Поняли теперь? Борьба тяжела, и потому хочется взять на себя самую тяжелую ношу».
Самая тяжелая ноша и есть ноша меча, ноша крови, ноша любви ненавидящей.
Вот какой «демон», какой «бес» в этих «бесноватых», — «бес» или Бог?
МИСТИЧЕСКИЕ ХУЛИГАНЫ
Читал литературные отчеты за год — и стало грустно, стало тошно. Когда смотришь на человека, страдающего морской болезнью — мы все более или менее страдаем ею на мертвой зыби реакции, — то