Древний хаос потревожим, Космос скованный низложим, Мы ведь можем, можем, можем, —

поет Городецкий. Разрушение космоса, разнуздание хаоса «во имя свое» — такова сущность мистического анархизма, мистического хулиганства — глубочайшей антирелигии, антихристианства.

Дубровино-меньшиковское, черносотенное христианство давно уже сделалось эмпирическим хулиганством. Но только в настоящее время, пока мистические анархисты, андреевские щенята, с одной стороны, превращают мистическое хулиганство в эмпирическое, Розанов — с другой — превращает старое эмпирическое хулиганство в новое, мистическое. Рано или поздно эти два противоположные течения встретятся и сольются в одном бездонном омуте.

4 января 1908 года в «Новом времени»[17] произошло, может быть, удивительное для многих, но меня нисколько не удивившее событие: в статье, озаглавленной «Вечная память», говоря о воскресении Христовом, о воскресении мертвых, Розанов назвал это воскресение «всемирным скандалом», «всемирной плевательницей». В следующем номере А. Столыпин, брат своего брата, должно быть, немного испугавшись «скандала», пролепетал что-то о духовидце Сведенборге, но такое невразумительное, что тотчас же сам сконфузился и умолк. А в сущности пугаться было нечего; никакого скандала не произошло: плевательница так плевательница. Меньшиковы уж, конечно, возражать Розанову не подумали. Ведь в сущности он только высказал вслух их тайную мысль: ведь все они только и делают, что, громко защищая православие, потихоньку плюют во «всемирную плевательницу».

— Алексей Сергеевич, есть Бог?

— А черт его знает, есть ли. Впрочем, наплевать — неинтересно…

«Не имею интереса к воскресению, — признается Розанов. — Говорят: мы воскреснем со стыдом, с „обнажением“… Ну что же… Зажмем глаза, не будем смотреть. Не осудим друг друга. Не заставит же Бог плевать нас друг на друга, не устроит такой всемирной плевательницы… Нет, это так глупо, что, конечно, этого не будет. Просто, я думаю, умрем… Так думаю, может быть, скверно, но так думаю».

Вот сущность мистического анархизма: может быть, скверно думаю, но это не важно, важно то, что я — я — Я так думаю; а ежели — я, то хорошо и скверное, потому что я — красота, я — истина, я — мера всего.

«Если бы я был великим иереем, — заключает Розанов, — я сотворил бы религию „здесь“ и „здешнего“, и, уверен, тогда бы нас гораздо лучше судили и „там“, если вообще есть „там“, что, впрочем, и не интересно, раз уже все положено „здесь“». И Розанов сообщает единственную заповедь этой новой религии:

«Оставьте все как есть. Не тяните ни туда, ни сюда».

Но ведь это древняя, вечная заповедь всей черносотенной, мещански-хулиганской религии; дубровины, Меньшиковы только и хлопочут о том, чтобы «оставить все как есть», всякую существующую мерзость возвести в перл создания, признать божественной, только потому что она существует, — поклониться непотребному богу непотребной действительности.

«Уничтожив Бога, разрушим все, что есть», — говорит андреевский Савва. «Уничтожив Бога, оставим все как есть», — говорит Розанов. Но и здесь, как везде, крайности сходятся: абсолютное мещанское «принятие мира» без Бога и абсолютное хулиганское «неприятие мира» тоже без Бога ведут, в последнем счете, к одному и тому же — к отказу от всякого действия, к успокоению в мещанском быте или в хулиганском небытии, к последнему безразличию, смешению добра и зла, красоты и безобразия, Бога и дьявола в одном хаосе, в одной слякоти.

«Приму ли я мир огулом, или огулом не приму — результат тот же, — говорит Д. Философов („Весенний ветер“). — Я признаю себя бессильным бороться со злом в мире. У мистических анархистов неприятие мира сводится к самому наивному его приятию, в том виде, в каком он есть», т. е. сводится к розановскому «оставьте все как есть». «Всякое возвращение вспять — непременно хулиганство», — заключает Философов. Можно бы заключить и обратно: всякое хулиганство есть непременно возвращение вспять, всякое хулиганство есть непременно реакция. Предел мистического анархизма — предел реакции. И это одинаково верно не только для Розановых, но и для андреевских щенят. Тут революция сходится с реакцией в какой-то глубочайшей мистической точке.

Вот что инстинктивно поняли нововременские товарищи Розанова — рыбак рыбака видит издалека; они поняли, что мистический анархизм — громоотвод революции. Вот почему Меньшиковы, Столыпины, защитники эмпирического черносотенного христианства, не захотели, не могли, не должны были возражать на мистическое хулиганство — антихристианство Розанова. Оно им слишком с руки: это — новая вода на старую реакционную мельницу.

Разумеется, борьба с мещанством во имя хулиганства — совершенно призрачная, притворная: для чего им бороться, когда сущность их одна и та же — мир без Бога? Милые бранятся — только тешатся. Сколько бы ни боролись, рано или поздно мещанство с хулиганством непременно соединятся в абсолютной пошлости, в грядущем хамстве. Я говорил некогда о Хаме грядущем; боюсь, что скоро придется говорить о пришедшем Хаме.

Теперь понятен и тот идейный столбняк современной русской литературы, о котором говорит Чуковский. Мыслей, мыслишек — сколько угодно; талантов, талантишек — невпроворот. Целая юная поросль, целая вешняя радуга. Ну а что как это поросль проказных лишаев? что как это — радуга гниющих вод?

Философов кончает свою печальную статью неожиданно радостным возгласом: «Будем верить, что при свете религиозного сознания — русская литература выйдет из великого смятения — и тьма ее не обнимет».

Я тоже верю, что «тьма не обнимет света»; но Философову как будто не страшно, а мне страшно. Мне кажется, тьма не только обнимет, но уже обняла русскую литературу; может быть, около нее, над ней, где- то брезжит свет: но в ней — тьма. Да, страшно. И страшнее всего то, что хотя мы все более или менее отчаялись, но отчаянье наше равнодушное или даже веселое. Нет-нет да и завизжит кто-нибудь из валяющихся на солнце щенят:

Мы ведь можем, можем, можем!

И никто не ответит: врете, ничего вы не можете, даже того, что вас всех сейчас, как слепых щенят, в помойную яму вышвырнут, понять не можете.

И никто не слышит вопиющего в пустыне голоса: обратитесь, покайтесь. Отчаялись, но не покаялись. А ведь только тогда, когда мы дойдем до последнего религиозного отчаяния, до раскаяния, когда поймем, что мы все на краю гибели, что Россия гибнет, — только тогда можно будет снова надеяться, что засветит во тьме свет и тьма его не обнимет.

НЕМОЙ ПРОРОК

В журнале «Минувшие годы»[18] появились воспоминания сестры Вл. Соловьева,[19] М. С. Безобразовой. Сами по себе довольно поверхностные, они ценны и любопытны ввиду нищенской скудости сведений о жизни и личности покойного писателя. Во всяком случае, прислушаться к ним и задуматься над ними стоит.

Благоговейные ученики превозносят учителя в однообразных панегириках. Но настоящей биографии, настоящей критики, той, которая воспроизводит живое лицо не только писателя, но и человека, до сих пор нет и, пожалуй, еще не скоро будет. Благоговение убивает критику. Чтобы судить, надо знать; чтобы знать, надо определить; чтобы определить, надо ограничить, т. е. умерить благоговение. Нельзя рисовать без

Вы читаете В тихом омуте
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату