— Черт. Тут об этом нет речи. Отвечай на наш вопрос, который я задал тебе от имени наших сограждан.
— А кто эти граждане Лораберга? — перебил ирландца Лейхтвейс. — Действительно ли они такие честные, благородные, в огне закаленные люди? Такие добродетельные, безупречные личности, что могут брать на себя смелость наводить справки о прошлом других людей и рыться в чужой жизни? Не принадлежат ли они к тем, о которых наш Спаситель говорит, что они в чужом глазу спичку видят, а в своем не видят и бревна?
— Ты все вывертываешься! — закричал Джонсон, с угрозой поднимая руку. — К делу, Генрих Антон Лейхтвейс! Советую тебе, отвечай прямо на вопрос.
— Он должен ответить нам… — заревели в толпе. — Мы хотим знать, правда ли, что он был разбойником и грабителем?
— Я отвечу вам! — воскликнул Лейхтвейс, вскочив на скамью, с которой мог видеть всю толпу. — Будьте уверены, вы узнаете всю правду. Но я не заговорю, прежде чем вы не успокоитесь и не перестанете вести себя так, как будто еще находитесь в кабачке почтенного Джонсона. Помните, что вы стоите перед тем человеком, от которого вы без исключения видели только добро, который в управлении вами и общественными делами не сделал ни одной погрешности, ни одной ошибки, за которую мог бы отвечать.
Наступила мертвая тишина.
— Да, правда, — продолжал Лейхтвейс твердым голосом, гордо выпрямляя свой красивый стан, — правда, я, Генрих Антон Лейхтвейс, был разбойником и грабителем Нероберга, нарушавшим и преступавшим все государственные законы. Я убивал, грабил, врывался ночью в дома мирных граждан. Где только мог, причинял убытки и вред герцогу. Еще недавно сыграл с ним злую штуку, освободив пятьсот человек, которых он отправлял, как невольников, в Америку. Я тот Генрих Антон Лейхтвейс, о котором так много писали и рассказывали в Германии; а тут вот стоит моя жена, которая помогала мне во всех моих делах и грабежах. Но видите ли, жители Лораберга, я и в Америку-то переселился именно потому, что был разбойником. В Европе я не мог глядеть в глаза честным людям, а здесь, среди здешней сволочи, я должен был казаться белым как снег.
Шум, произведенный этими словами, не поддается никакому описанию. Крики, свист, проклятия — все это слилось в один общий грозный гул, заставивший Лейхтвейса на минуту прервать свою речь. Но наконец его громовой голос взял верх, и он продолжал, покрывая им весь шум:
— Однако кто из всех вас может указать на какую-нибудь несправедливость, причиненную ему с моего ведома здесь, в Лораберге? Кто из вас может сказать, что законы в Лораберге не применялись лучше, чем когда-либо во всей Аризоне? Кто из вас может указать, что я относился небрежно к своим обязанностям?
— Я! — воскликнул Джонсон и выступил вперед.
Лейхтвейс смерил его взглядом, полным самого глубокого презрения.
— А, ты, — проговорил он. — Вот, граждане Лораберга, видите, само появление этого человека, выступившего против меня, уже объясняет причину настоящего волнения. Не недостаток или несовершенство законов, не боязнь их нарушения руководит им. Напротив, ненависть ко мне возбудила в нем именно строгое поддержание порядка и неукоснительное применение законов. Он восстает против меня потому, что я не терплю в Лораберге пьяниц и игроков; потому, что я обязан выгнать его из города, если еще раз услышу, что в его кабаке спаивают до бесчувствия ваших сыновей и обыгрывают их в карты. Он поднимает вас против меня для того, чтобы заменить меня другим начальником, который смотрел бы на все сквозь пальцы и превратил бы Лораберг в такой же город, как все остальные в Аризоне^ — в вертеп, в притон, где ютятся порок, преступление и разврат. Но, предупреждаю вас, граждане Лораберга, что я не двинусь со своего поста и не допущу, чтобы такие личности, как Джонсон, одержали верх и получили влияние в нашем городе. Не вы расчистили первобытный лес, не вы построили город и внесли в него культуру и цивилизацию, а я и мои друзья. Наши дома были построены первыми, не ваши руки, а наши трудились, истекали кровью, превращая эти дебри в мирный, благодатный рай. Поэтому если кому не нравится, если кто не доволен здешним образом жизни и здешними порядками, тогда тот пусть отряхнет прах со своих ног и ищет себе другое место. Я же и мои друзья останемся там, где находимся.
— Ну, это мы еще посмотрим, — фыркнул Джонсон. — Граждане Лораберга, неужели вы захотите сделаться посмешищем всех Соединенных Штатов? Захотите подчиниться бывшему разбойнику, как какому- нибудь монарху?
Ропот неудовольствия пробежал по толпе.
— Этот человек давно захватил в свои руки власть, которая ему вовсе не положена. Ему нравится разыгрывать самодержавного деспота в Лораберге. Но теперь наступил конец его самовластию… долой Генриха Антона Лейхтвейса и его приверженцев!..
Яд, по-видимому, проник глубоко, и им были уже отравлены умы и души лорабергцев. Ни один человек во всей громадной толпе не выступил на защиту Лейхтвейса. Все, кому он сделал столько добра, либо вторили крикам ненависти, раздававшимся вокруг, либо равнодушно воздерживались от участия в мятеже, не препятствуя ему, однако.
— Суд Линча! — визжал Джонсон. — Вешайте его вон на том дереве. И, если хотите меня послушать, то вместе с ним повесьте и его жену.
В ту же минуту раздался выстрел. Лейхтвейс не мог дальше владеть собой. Он совершил поступок, о котором сам тотчас же пожалел, горько раскаиваясь в том, что не имел сил воздержаться от него.
Глава 135
СУД ЛИНЧА В АРИЗОНЕ
Лейхтвейс терпеливо дождался конца речи Джонсона, но когда он услыхал, что негодяй подбивает толпу наложить руку не только на того, кто был для нее истинным благодетелем, но и на его ни в чем не повинную жену, разбойник пришел в исступление: злоба и ненависть кровавой пеленой затуманили его глаза. Его обуяла жажда крови. Это было такое состояние духа, которому Лейхтвейс не поддавался вот уже три года. Раньше, когда он был разбойником, оно часто овладевало им, и тогда, как и теперь, он бывал не в силах удержаться от пролития чужой крови. Не успел еще Джонсон окончить свою зажигательную речь, как Лейхтвейс, при упоминании о его жене, выхватил из-за голенища пистолет и, почти не целясь, выстрелил.
В ту же минуту Джонсон упал замертво, успев, однако, крикнуть:
— Он убил меня, убил!.. Суд Линча, суд Линча…
— Да, суд Линча… — заревела толпа, — он убил гражданина Лораберга… он должен сам умереть. Смерть ему… смерть Лейхтвейсу!
Как громадная морская волна, кружили люди вокруг скамьи, на которой все еще стоял Лейхтвейс. Тщетно бросился Зигрист и остальные разбойники между Лейхтвейсом и бунтовщиками, тщетно убивали они всякого, кто подступал к нему: приверженцы Лейхтвейса были слишком малочисленны перед огромной толпой. Их отбросили, смяли, и в несколько минут Лейхтвейс был связан и брошен на ту же скамью под развесистым дубом, на которой он только что сидел с Лорой, наслаждаясь мирным вечером и таким безмятежным спокойствием. Лора бросилась к мужу, обхватила его обеими руками и прижалась лицом к его лицу. Никакие усилия не могли оторвать ее от него. Она точно приросла к нему. Даже самые грубые и сильные люди тщетно старались оторвать ее от него.
Товарищи Лейхтвейса были объявлены пленниками и окружены плотной стеной вооруженных людей. Они не имели никакой возможности прийти на помощь любимому атаману и должны были присутствовать с сердцем, обливающимся кровью, при том, что должно было последовать дальше.
Учредили так называемый суд Линча, состоящий из двенадцати старейших членов общества. Хотя Лейхтвейс и видел в глазах некоторых из них участие и сострадание, но эти судьи не смели противиться воле народной и идти наперекор требованиям избравших их. Тело Джонсона было поспешно уложено на стол, который поставили рядом с двенадцатью стульями. Их заняли двенадцать судей; перед ними поставили