– Итак, свидетель, – вмешался истец Рейнбот, – вы подтверждаете, что подсудимая уже в свои юные годы пала столь низко, что охотно пошла на содержание к богатому человеку.
– Кандинский, конечно, виноват в том, что сделал ее своей наложницей, но было бы еще хуже, если бы Ольга Палем попала к другому человеку, – ответил Колемин.
– Как вы сами относитесь к подсудимой?
– С жалостью. С жалостью и уважением.
– Откуда у вас могло возникнуть подобное уважение?
– Просто я не извещен о таких фактах ее жизни, которые могли бы вызвать во мне обратное мнение...
– Хорошо. Продолжайте.
– Так на чем вы меня перебили? Ах, да, вспомнил – о содержании. Поначалу госпожа Попова о нем и не помышляла. Это я, поверьте, сам я настоял на том, чтобы Кандинский не остался свинтусом, а госпожу Попову именно я принудил не отказываться от его мздоимства. Позорно не это, а то, что покойный Довнар не раз прибегал к щедрости Кандинского, не имея на это никаких прав. Вот это – безнравственно!
Павел Рейнбот, исполняя свой долг перед истицей, громко стучал карандашом, потребовав от Колемина:
– Свидетель, не оскорбляйте память покойного.
– Не буду. Но хотел бы изложить перед судом последнее. Я знавал Ольгу Васильевну еще вот такой. – Полковник показал на вершок от пола. – Я знал ее как дочь генерал-майора и предводителя дворянства Таврической губернии Василия Павловича Попова... В этом я уверен! Другое дело, что ее мать, Геня Палем, смолоду очень красивая еврейка, сущая искусительница, была любовницей генерала Попова, а потом возвращена к ее мужу в Симферополь. Так что, – заключил Колемин, – Ольга Васильевна не ошибалась, говоря о своем высоком происхождении...
Судьи переполошились. Карабчевский тоже растерялся.
– Как же эта Геня Палем оказалась у Попова?
– А что тут долго размусоливать, – отмахнулся Колемин. – У нас за деньги и не такое еще возможно...
Вот этого не предвидел никто, и, кажется, не могла предвидеть даже сама подсудимая.
...................................................................................................
Был объявлен перерыв, ибо Ольге Палем опять стало дурно. Потребовалось время, чтобы она успокоилась, а публика гуляла в коридорах суда, делясь свежими впечатлениями:
– Какая-то фантасмагория с этим миллионером.
– Попов – такая значительная персона, и вдруг..?
– Господи, да просто шлюха и падшая женщина.
– Но мне ее жалко, она так страдает.
– У меня же ни капли жалости. Так ей и надо!
– Не говорите, дорогая. Все мы ходим под богом.
– Под богом, верно, но ходим в законном браке.
– Карабчевский, вы заметили, еще не вмешивается.
– Готовит бомбу, уж я-то его знаю...
Перерыв закончился. Мужчины, возвращаясь на свои места, бережно откинули края пиджаков или фалды фраков, а дамы расправили оборки своих широких платьев. Корреспонденты вечерних газет нацелили свои карандаши в блокноты, готовые выявить зерно сенсации, за сообщение которой в редакциях платят на сорок копеек дороже. А за барьером, разделяющим два мира, свободных от несвободных, совсем поникла Ольга Палем, когда красноглаголящей чередой, быстро наглея от поддержки суда и реакции публики, перед нею прошли следующие свидетели, жестоко каравшие ее, – Матеранский, Шелейко и Милицер.
– Я давно видел, какие страдания принесла эта женщина моему другу, студенту Довнару, и он сам, приезжая в Одессу, не раз горько плакал, жалуясь, что она измучила его физически и нравственно, – утверждал Стефан Матеранский.
– Подсудимая насквозь лживая и фальшивая особа, интриганка и аферистка, – подхватил подпоручик Шелейко. – Я всегда с трудом переносил общение с нею, душевно жалея Довнара, этого чистого и светлого юношу, которого эта мессалина опутала клятвами, силой принуждая его к позорному сожительству, она хищно увлекала Довнара в бездну падения своим утонченным развратом, о коем даже говорить здесь непристойно.
– Суд, – деловито начал Станислав Милицер, – возможно, сочтет меня слишком пристрастным свидетелем, ибо я лично немало пострадал от грязных доносов подсудимой, которая ненавидела меня с первого же дня нашего знакомства. Да, она догадывалась, что именно я отвращал Довнара от общения с этой падшей женщиной, готовой на все, лишь бы носить дворянскую фамилию Довнар-Запольской древнего герба «Побаг». Нет слов, чтобы выразить то ужасное душевное состояние Довнара, который никак не мог избавиться от преследований этой хищницы в женском обличье. Что тут долго говорить, – развел Милицер руками, – если даже почтенную госпожу Шмидт она называла «ведьмой». Подсудимая так и говорила ей: «Дождешься, ведьма! Живым или мертвым, но твой Сашка все равно останется моим, твоя материнская любовь и погубит его...»
Тут из рядов публики поднялся неизвестный, пожелавший таковым и оставаться. С места он прокричал в сторону Чаплина, что убийство Довнара не явилось для него неожиданностью, ибо этого и следовало давно ожидать от такой психопатки:
– Позволю припомнить давний эпизод на катке в саду Франкони. Взревновав Довнара к его кузине Зиночке Круссер, подсудимая вдруг выхватила револьвер, угрожая застрелить Довнара и мадемуазель Круссер... об этом в Одессе все мы знали!
– Вот этот револьвер? – издали показал Чаплин «бульдог», трагически завершивший судьбу молодого человека.
– Нет. Не этот. У нее был другой. Маленький.
Чаплин обратился к подсудимой:
– Госпожа Палем, вы подтверждаете сказанное?
– Да, – послышалось из-за барьера...
По рядам публики пронесся шелест взволнованных голосов, дамы разом издали слабый стон, томно прикрывая глаза, когда перед ними предстал очередной свидетель обвинения – одесский грек Аристид Зарифи, поразивший всех своею античною красотой. Даже за столом Фемиды возник шепот, а председательствующий Чаплин напрямик спросил одесского Аполлона:
– Вопрос не по существу дела. Но мне все-таки хотелось бы знать – вы когда-нибудь видели себя в зеркале?
– Иногда, – отозвался красавец. – Но это лицезрение, прошу поверить, никогда не доставляло мне удовольствия.
Зарифи был вызван на суд стороною истицы, затребованный от имени присяжного поверенного Рейнбота, дабы очернить Ольгу Палем откровенным признанием в том, что она – после разрыва с Кандинским – была его любовницей. Дамы вытянулись вперед, заострившись носами от внимания, похожие в этот момент на хищных птиц, завидевших податливую добычу. Зарифи, кажется, и впрямь не уверовал в отражение зеркал, и потому, уже привычный к вниманию женщин, он держался подчеркнуто скромно, без тени развязности, какая присуща большинству красавцев.
– К сожалению или к счастью, но это сущая правда, – рассказывал он, потупясь. – Да, мы были молоды, нам светило прекрасное южное солнце, дивное море ласкалось у наших ног, она не скрывала, что уже познала любовь, а потому мы вступили в связь, длившуюся краткий срок, и были счастливы оба.
– Неправда! – крикнула ему Ольга Палем.
– Однако, – продолжал Аристид Зарифи, – как легко мы сошлись, так же легко и расстались. Высокий суд поймет нас правильно: даже самый ослепительный фейерверк страсти не может заменить вечного светила любви. Мы расстались, и я до сих пор душевно благодарен подсудимой за то, что она как пришла, так и ушла, не требуя от меня ни заверений, ни тем более денег... А я ведь не самый бедный человек в Одессе!