Боялся Василий Иванович глянуть на то место, где тогда нашел Клаву с мальчонками, потому и смотрел не отрываясь на руки шофера.
Сначала он не услышал автоматных очередей. Он просто удивился, с чего это вдруг в лобовом стекле появились круглые дырочки, от которых во все стороны моментально брызнули трещинки. А потом ему обожгло руку и бок.
Скорее инстинктивно, чем осознанно, он рванул дверцу кабины и выбросился в придорожные кусты, как только мог плотно прильнул к земле и замер, боясь даже дышать.
Прошли секунды полной растерянности — услышал, что из леса били только два автомата. Били длинными, на весь магазин, очередями. Потом увидел и грузовик, в кабине которого сидел еще недавно. Он горел, уткнувшись радиатором в ствол матерой разлапистой ели. Как раз в то время на нем взгляд остановил, когда вдруг, взметнув к небу ревущие языки пламени и клубы сероватого дыма, пошли огнем нижние ветви. Еще мгновение — и вся ель стала огненным вихрем, в котором словно растаял кузов машины.
Двух других машин Василий Иванович не видел, но знал, что они были где-то близко и сзади: оттуда по темному и уже беззвучному лесу били винтовки, автоматы и даже оба пулемета, что каратели тащили с собой. И, прижав здоровой рукой бок, откуда по всему телу разливалась тупая боль, он подумал, что сейчас неизвестные смельчаки уже отходят, что фашисты и полицаи только напрасно патроны жгут: в такой чащобе, как эта, любая пуля не больше метров двадцати пролетит, а потом обязательно в какой-нибудь ствол вопьется.
Уже минуты две или три не отвечали из леса автоматы, а тут все строчили и бахали. И тогда, пересиливая боль, Василий Иванович поднялся с земли, вышел на дорогу и осмотрелся. Ни солдат, ни полицаев видно не было. Тут и пришло в голову, что ему выгоднее быть раненым серьезно. И он нарочно картинно упал на дорогу.
Хотя он и не ждал этого, первым подбежал к нему Генка, опустился на колени и завопил на весь лес:
— Пана начальника ранило!
Этот крик и упорное молчание леса взбодрили всех, каждому, кто еще недавно прятался за ствол дерева и вел огонь вслепую, теперь захотелось оказаться на виду, быть максимально активным, и многие столпились вокруг Василия Ивановича. Только не таким человеком был Генка, чтобы свое счастье из рук выпустить: он самолично и перевязку сделал, и на носилки помог уложить Василия Ивановича. Проделал это так заботливо, с таким искренним состраданием, что Василий Иванович вместо нагоняя только и спросил:
— Где же ты, сукин сын, был, когда по мне стреляли?
— Так они же по вам страсть как пуляли! А вы замаскировались — лучше невозможно. Смел ли я своим появлением выдать ваше убежище? — не моргнув глазом, ответил Генка.
Что ж, Генке это вранье необходимо для того, чтобы за благовидной причиной понадежнее упрятать от глаз высокого начальства свою трусость. А Василию Ивановичу разве в убыток будет, если все, по воле Зигеля оказавшиеся здесь, это же самое утверждать станут? Будто только на него, начальника местной полиции, и охотились те, которые после неудачного нападения в лесу скрылись?
И он закрыл глаза, даже поморщился, словно на него внезапно обрушился приступ сильной боли.
Все полицейские были так преданы своему начальнику, что немедленно изъявили желание лично доставить его в госпиталь. Да и солдаты, чувствовалось, были не прочь оказать ему посильную помощь. Однако начальник специальной команды оказался непоколебимым в желании выполнить приказ; единственное, на что он согласился, — разрешил раненого положить в кузов одной из машин, чтобы довезти до ближайшей деревни, откуда на подводе и отправить в госпиталь.
Однако в это утро машины не дошли до места назначения: положили раненого начальника местной полиции в кузов, тронулись, только миновали ель, стрелявшую огненными искрами в предрассветные сумерки, — натолкнулись на завал. Три огромные ели, скрестив мохнатые ветви, лежали поперек дороги. Там, где ветви топорщились особенно яростно, виднелся кусочек фанеры. Па нем было четко выведено: «Заминировано!!!»
Ни саперов, ни добровольцев, которые вызвались бы разминировать завал, среди солдат специальной команды не оказалось. Поэтому, расстреляв из автоматов и пулеметов насупившийся лес, машины осторожно развернулись и резво побежали обратно, в Степанково.
Доложив фон Зигелю о случившемся, начальник специальной команды самоуверенно заявил, что лично он сегодня же прорвется к деревне, указанной в приказе, если ему будут выделены саперы и еще хотя бы взвод солдат вермахта, а не этого сброда, именуемого полицией.
Фон Зигель будто не услышал последних слов, он будто даже забыл и о начальнике специальной команды, и о других офицерах, безмолвно и неподвижно стоящих в его кабинете. Очень долго молчал господин комендант. Так долго, что начальник специальной команды осмелился напомнить о себе:
— Господин гауптман, я…
Фон Зигель поднял на него свои холоднющие глаза, выдержал паузу, необходимую для того, чтобы этот молокосос осознал всю глубину своей вины, и сказал почти шепотом:
— Я прекрасно слышал и понял все, что вы изволили здесь наболтать. Дать вам саперов и роту солдат вермахта?
— Только взвод, господин гауптман, — уточнил тот, чувствуя, как холодеет спина.
— Вы сказали: «Хотя бы взвод…» Я не дам вам ни одного солдата, ни одного сапера. Я приказываю вам немедленно ехать к тому завалу и лично сорвать фанерку, которая вас заставила забыть о том, что вы — солдат фюрера. Лично сорвать! — Тут фон Зигель немного помолчал, давая утихнуть желанию разразиться криком. — Или вы действительно настолько наивны, что думаете, будто русские станут нас предупреждать о своих минах?
И, чтобы не сорваться на крик, он махнул рукой, давая знать, что больше никого не задерживает.
На цыпочках, словно от постели умирающего, вышли все из кабинета. А еще через несколько минут мимо комендатуры пропылили машины с солдатами и полицейскими. В кабине головной рядом с шофером сидел начальник специальной команды. Лицо его было спокойно, он с нескрываемым пренебрежением смотрел только прямо перед собой.
Проводив взглядом машины, фон Зигель не спеша встал, вышел из-за стола и несколько раз прошелся по кабинету. И мысли его были об одном: вот и началось то, о чем в недавней частной беседе предупреждал гебитскомендант; узнав о новом наступлении вермахта, немедленно активизировались местные партизаны. Дружно активизировались, чтобы отвлечь на себя хоть какую-то часть сил вермахта, так необходимых там, на фронте.
Выходит, все эти партизанские банды связаны друг с другом? Может быть, даже подчиняются одному какому-то центру?
Этот вывод, родившийся так просто и неожиданно, почему-то успокоил фон Зигеля, и он, пробыв в одиночестве еще какое-то время, вызвал дежурного по комендатуре и сказал ему обыденно, словно и не с неприятностей начался этот день:
— Передайте доктору Трахтенбергу, что я прошу его навестить раненого.
После этого не прошло и часа, как Трахтенберг, сжав губы так, что они стали полоской, осмотрел раны Василия Ивановича, обработал и перевязал их. Потом, тщательно вытирая руки полотенцем, которое подала побледневшая и осунувшаяся от переживаний Нюська, он многозначительно сказал:
— Рана всегда есть рана.
Нюська, которая с того момента, когда Василия Ивановича почти внесли в дом, была сама не своя и будто напрочь потеряла способность мыслить, только теперь выпалила то самое сокровенное, что терзало ее все это время:
— Скажите, жить он будет?
Трахтенберг, еще когда ему передали просьбу (понимай — приказ) господина коменданта, сразу же подумал, что визит к начальнику полиции будет обязательно оплачен. Весь вид Нюськи и особенно этот ее