«Боже, Царя храни…»
Триярский выискивал в мелькающих лицах, скрипках, перьях своих «бактрийцев».
Взрезая толпу, затормозила патрульная машина.
— В машинку, бистра!
Аллунчик, Эль и Акчура были уже внутри.
Машина летела по окостеневшим от страха улицам города.
— Что будет? Что теперь будет? — спрашивала Аллунчик у летящей навстречу темноты.
— Вот такой ишачий хвост, — отвечал Хикмат.
— Ничего не могу понять… какой-то абсолютный конец света….
— И такой ишачий хвост бывает.
— Стойте! — сказал Триярский, — Да тормози же! Ага, здесь.
Триярский вышел. Прошел, хлюпая водой и глиной. Остановился.
Между непрерывными тучами открылся просвет. В него, словно дождавшись, выглядывал хрупкий и любопытный месяц.
Триярский улыбнулся ему — и месяц ответил: он весь был одной сплошной, хотя и неправильно расположенной, улыбкой.
— Новорожденный месяц, — Аллунчик подошла к Триярскому, потерлась о плечо. — Ты его ждал, да?
— Руслан… — это уже был голос Акчуры, — я очень рад, что мы с вами сегодня вот так познакомились. Вы… мне кажется, ты больше художник, чем сыщик.
— Я тоже рад, — отозвался Триярский, не отрываясь от неба, от подпалин заката на днищах облаков, от минарета Мавзолея Малик-хана, дораставшего своим куполом до первых звезд, окружавших пораженною толпой первую луну Рамадана. — …я тоже рад, — повторил Триярский, словно только что был рад чему-то другому, не знакомству, — и очень… голоден. Целый день — ни крошки.
— Едем ко мне, — предложила Аллунчик, — соображу ужин, поскребу по сусекам…
— Идет! — зашумел Эль, еще днем успевший оценить Аллунчиковы сусеки.
— Ну, если хозяйка приглашает… — подошел, наконец, Хикмат.
— Извините, друзья, но я сейчас должен к себе, — выступил из темноты Акчура. — У меня мачеха… в тяжелейшем состоянии, чашку некому поднести.
— Ну почему некому? — улыбнулся Хикмат. — У нас в городском управлении тоже люди человеческие работают, чашку ей налили… не одну, наверное, уже.
— Каком управлении… какие люди? — растерялся Акчура.
— Городском, милиции, откуда я эту машинку брал. Водитель их по дороге рассказал. Пришла, говорят, известная женщина, показывает всем ушибы, требует бумагу: «писать буду, чистую воду всем устрою». Полчаса назад им звонил, говорят, пять листьев написала… Наверное, у вас такое семейное, писать любите, да?
— Все равно… извините, — пробормотал писатель. — Мне тут недалеко, я сам. — Торопливо пожал всем руки, ушел.
— Да… — рассеяно повернулся Триярский, — я тоже. Вы езжайте, я попозже. Подбросьте меня сейчас по дороге… в «Зойкину квартиру».
Все трое застыли в недоумении.
— Ну ты и местечко выбрал, — сказала Аллунчик, отстраняясь.
Час двенадцатый. МЕСТЕЧКО
Поужинав (позавтракав?), он откинулся на щекастую спинку кресла. Перед Триярским прогуливалась выпущенная на волю черепашка, царапая свое отражение в полировке стола.
«Зойкина квартира» была местом злачным и по-своему уютным. Столики, столики; между ними передвигались «зойки»: загадочные, хорошо выдрессированные девушки самых романтических пропорций. «Зойка» спотыкалась взглядом о какой-нибудь заскучавший столик и легко туда приземлялась. Столик девушке радовался; булькал коньяк.
Странно: происшествие в Доме Толерантности никак не отразилось на «Зойкиной квартире». Посетители, правда, являлись более озабоченными; но через несколько минут, выпив и усадив на колено подоспевшую «зойку», начинали растекаться в улыбке; некоторые напевали новый шлягер «Земля, пригодная для смерти». «Зойки», покачиваясь на коленках, подпевали.
Явился независимый Унтиинов, только что скормивший свой репортаж нескольким ньюс-агентствам… Вот он, левее, смеется и вкупоривает в ухо свое «зойке» какие-то сенсационные подробности. «Ха-ха-ха», — отвечает «зойка», встает: «Извини, огурчик, сейчас мой танец» (плывет на сцену).
Сцена была синим зеркалом, удваивавшим столики, лампы и джаз-бардак под управлением Евангелопулуса-младшего. Поочередно вытанцовывали «зойки»; номер начинался с протирания металлического шеста, на котором вертелась предыдущая «зойка».
— …Привет, перчик, — в кресло напротив Триярского приземлилась крупнокалиберная блондинка, — скучаем? Ой, черепаська! ручная? С детства люблю всяких гадов… Зоя Борисовна прочла твою записку.
Зоя Борисовна была бессменной держательницей «Зойкиной квартиры», еще когда «квартира» была просто кружком современного танца при Доме пионеров.
Девушка на сцене, пылая гелиотидовыми бусами, запрыгнула на шест: пошла акробатика. Закружилась, обстреливаемая синими огнями: улыбка, икры, бедра, топлес.
— Зоя Борисовна, — продолжало создание напротив, — просила передать, что шантажом ее не напугаешь… но если ты настаиваешь. Кстати, меня зовут Филадельфия. А тебя…
— Хуан-Антонио, — улыбнулся Триярский.
Филадельфия поерзала губами — соображала. Поднялась:
— Пойдем, Антошка. Пой-дем.
«Зойкина квартира» занимала тот самый Дом пионеров, в котором раньше ютился ее самодеятельный предтеча. Дом подвергся переименованию и абсолютному ремонту, и теперь славился на весь город своей какой-то совершенно непередаваемой сантехникой, а также подвальными интим-кабинетами — навязчивым кошмаром ревнивых дуркентских жен.
…Они спускались в один из таких кабинетов.
— Антош, только… ты понимаешь, да, что с тобой станет, если нарушишь… кон-фи-ден- циальность.
— Послушай, Фила… как тебя там? Доведи, до своей мама-розы, что…
Прошептал что-то энергичное.
— Кон-фи-ден-циальность, — отвечала дева, достав ключи. — Заходи, яблочко.
Из черного прямоугольника, в который вошла Филадельфия, ударило застарелым куревом, дезодорантом, шашлыком.
Триярский присвистнул.
Почти во всю стену шло стекло — как в кабинке переводчиков в Доме Толерантности. Только здесь стекло было изнанкой фальшивого зеркала.
— Что с ним… — пробормотал Триярский, глядя в стекло …
Якуб стал божеством.
Наверное, греческим. На каракулевых кудрях сидел венок. Все остальное было голым, с варикозными ногами, пухлой грудью карьерного андрогина. В пальцах Якуба блестел кубок. «Лауреату 2-го Всесоюзного смотра современного танца», разглядел Триярский.