– Можете называть меня просто Химичем – я привык. – Пожал плечами. – В сновидениях ты вроде бы становишься свободным, абсолютно свободным, а на самом деле нет худшего рабства, чем сновидения с их людьми…
– Остается быть царем в жизни. – Ази вдруг испугалась, что он воспримет ее слова как намек. – Кажется, клюет!
– Нет, показалось. – Он снял соломенную шляпу и взъерошил соломенные волосы. – В жизни… с кем не хочется знаться – не знайся… Разве нет?
– А давайте искупаемся! – Ази вскочила и одним махом сбросила платьице, оставшись в белом купальнике. – Давайте, не бойтесь!
Он усмехнулся:
– А я и не боюсь.
Она терпеливо ждала, пока он, по обыкновению своему не торопясь, снимет рубашку, брюки, носки. У него было плотное, полноватое белое тело с густыми рыжими волосами на груди, руках и ногах. В два прыжка он оказался у воды и с шумом обрушился в озеро.
Ази расхохоталась.
– Тюленище! – закричала она. – Сергей Сергеевич, вы тюленище!
Химич вынырнул и мощными гребками погнал свое тюленье тело вперед. Ази с удивлением следила за ним: такой стильный кроль она видела только по телевизору. Мужчина обогнул озеро, перевернулся на спину и в несколько толчков подплыл к берегу, уткнувшись макушкой в песок.
– Вот это класс! – сказала Ази, присаживаясь рядом с ним на корточки. – Где вы так научились?
Он выбрался на берег, тяжело дыша, вяло взмахнул руками.
– Я же родился на Волге, да еще и в спортшколу походил несколько лет. А потом – бенц, и все. – Откинул волосы со лба, виновато улыбнулся девушке: – Сердце, видите ли… Из-за сердца даже в армию не взяли…
– Господи, так вам нельзя же! Я дура, Сергей Сергеевич!
Он с удивлением посмотрел на расстроенную девушку:
– Вы серьезно это? Бросьте, Ази, не надо. Считайте, что я вам ничего не говорил. Да и не рассказывайте про это никому, пожалуйста… Вы же хотели искупаться, Ази, так идите же, вода – чудо!
Она вдруг сообразила, что он впервые называет ее ласкательным прозвищем, а не по имени-отчеству, и чуть не разревелась.
Химич стоял перед нею в растерянности.
– Ази… Что-нибудь случилось? Опять я что-нибудь не так…
Она замотала головой: нет.
– Хотите, я научу вас плавать по-настоящему? Нет? Ази… чего ж вы хотите?
– Не знаю… – Она села на песок, перевела дух. – А что еще вы видите во сне?
Он наморщил большой лоб:
– Рыбы снятся. С красивыми женскими животами. – Надел очки. – И много лишних людей. Так что же с вами, Азалия Харитоновна? - Голос его звучал доброжелательно, но суховато. – Чего вы хотите?
Она посмотрела на него с жалобной улыбкой:
– Поцелуйте меня, Сергей Сергеевич, пожалуйста. Не то я разревусь.
Она вернулась домой очень поздно, но мать еще не спала.
– Что с тобой, Ази? – Мать мучилась одышкой. – От тебя веет такой свежестью, как будто ты счастлива…
– А я и впрямь счастлива, ма! Я сегодня влюбилась, полюбила и стала женщиной!
– И кто же твой герой?
– Ма! Ты же сама сто раз говорила, что за героев только дуры выходят.
– Так вы еще и пожениться решили?
– Да. Он не герой, он – любимый, ма! Честное слово.
Их свадьба конечно же стала сенсацией для полусонного городка, прочившего Ази в мужья человека ну уж не ниже генеральского чина. А тут, подумать только, – невоеннообязанный, годный к нестроевой, как записано в его военном билете. В решении красавицы видели даже не каприз, но – темную тайну и уж никак не любовь.
И спустя годы – а прожили они вместе около шести лет – Ази каждый день открывала странного своего мужа, как неведомую, загадочную планету или страну – с городами и водопадами, ночными кошмарами и бездонными морями. Как большинству русских людей, мир представлялся Сергею Сергеевичу хаотическим сцеплением случайностей, и чтобы хоть как-то упорядочить мир и обезопасить себя и близких (через год у них родилась девочка), Химич прибегал одновременно к двум средствам – медлительности и воображению.
Он не торопился открыть дверь – не из страха или трусости – лишь потому, что пытался перебрать, кажется, все возможные варианты встречи с гостем или гостями: это могли быть соседи, птицы, Козебяка, Дон Кихот или преодолевшая тысячи километров и иссохшая за время пути кобра, утратившая яд и жаждавшая лишь покоя у ног последнего властелина…
Получив письмо, он не спешил распечатывать конверт, упорно стремясь предугадать содержание послания – каждое казалось ему некой вестью, иначе зачем бы кому-то тратить время и чернила?
Сам он никому писем не писал, ибо, в чем он был убежден, не владел словом, которое помогло бы кому-нибудь в беде, исцелило душу, остановило злодея или вознесло праведника. Поначалу Ази это забавляло, но вскоре и она, словно заразившись от мужа, стала относиться к письмам, вообще к словам столь же бережно, пугая молчанием даже собственную мать.
– Может, тебе плохо? – тревожилась старая гречанка. – Ты стала такая молчаливая…
– И счастливая.
Мать лишь покачивала головой: бессловесное счастье – это было что-то новенькое в мире, зачатом в слове и словом.
Сергей Сергеевич по-прежнему много спал. Однажды он сказал Ази:
'Во сне легче переносить счастье. – И с усмешкой добавил: – И потом, во сне я худею'.
Он все чаще оказывался на больничной койке: давало знать о себе больное сердце. Однажды оно остановилось. Ази похоронила его с нераспечатанным письмом, подсунутым под скрещенные на груди руки. Это письмо написала она, узнав о его смерти. Никто не знает, что за весть она послала любимому в вечность, но когда кто-то из коллег в учительской вполголоса предположил, что за миг до смерти Сергей Сергеевич думал не: я умираю или не умираю? – но: умирать мне или не умирать? – она вдруг стукнула кулаком по столу и закричала, вскинув лицо к потолку и срывая голос:
– Не смейте! Не смейте так! Вы его не знали и знать не хотели! А я знала… я знаю его! И ненавижу вашего Чехова! Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу…
ЧЕРЕЗ 'ФЭ'
…Мой жалкий гений создать, любя, способен смерть одну.
Микеланджело.
Он входил в Красную столовую, чуть пригнувшись в дверях, – коротышка, метр с кепкой, и останавливался в величественной позе. Суконная фуражка с околышем цвета хаки, застегнутый на все пуговицы френч, высокие кожаные сапоги. Заложив руку за борт френча, горбун приветствовал публику низким голосом:
– Здравствуйте, товарищи!
Но никому почему-то не хотелось отвечать традиционным: 'Здоровее видали!' – или: 'Здорово, начальник!' Кто-то что-то бурчал, но большинство делало вид, что ничего не произошло. Не располагала к шуткам ни сталинская внешность горбуна, ни род его занятий: он служил санитаром в морге. Буфетчица Феня, в последние годы чувствовавшая какое-то внутреннее недомогание, при появлении горбуна крестила живот под клеенчатым фартуком: болело именно там, в женском месте. 'Как представлю, что когда-нибудь буду лежать перед ним нагишом… лучше жить, ей-богу!'
Положив фуражку на полочку возле печки, коротышка направлялся в угол, к столику под сводчатым окном. Тщательно выколотив папиросный мундштук о столешницу, закуривал в ожидании официантки. Зиночка приносила всегда одно и то же: винегрет с селедкой, котлеты с картофельным пюре – 'Подливки побольше!' – и кружку пива. После ужина он выкуривал еще одну папироску и так же величественно удалялся, бросив на прощание:
– До свидания, товарищи!
– Такому и прозвища не дашь, – заметил однажды Колька Урблюд. - То ли боязно, то ли мамка не велит, то ли черт знает что…
– Ладно вам, – ворчала Феня. – Что вы про него знаете? Ничего. Чужая жизнь всегда рыжая.
Впрочем, что означало это выражение, буфетчица не объясняла.
В городке жила еще горбунья Масенькая, злющая малышка, презиравшая весь род людской, кроме своей собаки Мордашки, и добрая старушка Зачатьева, с удовольствием подставлявшая свою 'горбушку' любому желающему потрогать – на счастье. Никому и в голову не приходило коснуться горба санитара. Он был ни добр, ни зол, но и сказать, что он был никакой, тоже нельзя. Просто – сам. Рыжий. Хоть и бритый наголо.
Звали его Иваном Ивановичем Голубефым – так записали в документах при приеме в детдом мальчика, который года два вообще не говорил, а потом только отвечал на вопросы, да и то односложно. Поступая на работу в больницу, он объяснил доктору Шеберстову: 'Иванами в детдоме каждого второго называли, а дурацкая фамилия Голубеф получилась по ошибке – хотели Голубев, но тетка, которая записи вела, к тому моменту была уже пьяна в доску и написала с буквой 'фэ'. Ничего, буква жить не мешает'.
– Надо еще графу про национальность заполнить, – напомнил Шеберстов.
– Пишите евреем. – Горбун развел руками. – Кому же быть евреем? В самый раз.
Получив со временем комнату в коммуналке на Семерке, он нашел в ней рассохшийся платяной шкаф, узкую железную койку, стол, стул и очень высоко повешенное зеркало. Иван Иванович старательно привел 'наследство' в порядок, только зеркало перевешивать не стал. Брился вслепую, но безошибочно.