Сукновым. Две были отданы очным ставкам. Сперва — с Димоном. Потом — с Матвеем. Димон смотрел на него по-волчьи (а может быть — изображал свою злобу), бросал отрывистые слова, воздух вокруг был душным и спертым. Матвей, напротив, был благодушен, посмеивался, со всем соглашался. «Спросить бы его, как здоровье Толика, — мысленно усмехнулся Греков, — вручил ли он парню его шнурки?»
Странно было попасть в столицу, в привычные будни, в свою среду. Он уже толком и сам не знал, где она — своя, где — чужая. Где происходит на самом деле не живописная, как декорация, а непридуманная жизнь.
Вскоре они встретились с Бурским. Добравшись до Тверского бульвара, нашли опустевшую скамью — большая удача! — на ней и пристроились.
Бурский сидел, обхватив руками толстую палку, своим подбородком он упирался в ее набалдашник, напоминавший собою седло — любимая поза патриарха. Точно разглядывали друг друга.
«Сильно стареет», — подумал Греков.
«Быстро взрослеет», — подумал Бурский.
Сначала их разговор не клеился, — нечто незнакомое, новое, возникшее непонятным манером, мешало им. Но мало-помалу беседа их стала беспорядочной — признак естественного общения. И все же, какие бы виражи она ни выделывала, круг замыкался, они возвращались к городу О.
Бурский сказал:
— Я не скрывал от вас — душа не лежала к вашей поездке. С самых истоков, должен сказать. С этих консультаций у Мамина. Не стану спорить, в своей конторе он смотрится, как академик Вернадский. Порядочен, коллекционирует книги, не щеголяет волшебными терминами — «осУжденными» или «возбУжденными», «вещдоками», «ДАННЫМ покушением», прочими сходными жемчугами. И вообще — не прет, как бульдозер.
И все же не следует увлекаться всей этой сыщицкой романтикой. Он человек корпоративный, он — атрибут своего департамента, там свои правила игры. И независимый журналист может попасть от них в зависимость. Я толковал об этом и с Роминым, который его держал в приятелях.
Женечка мысленно усмехнулся — смешно и трогательно, но Бурский ревнует покойника до сих пор. Женечка знал, что Ромин с Маминым не просто приятельствовал, но дружил. «Ревнив род людской, — подумал Женечка. — Но в чем-то он, безусловно, прав — как независимый журналист я просто обязан держать дистанцию».
— Поездка была не из приятных, — сказал он вслух. — Но я не жалею. Похоже, она была нужна.
Бурский со вздохом пожал плечами.
— А ученик-то — авантюрист. Слава Господу, наконец это выяснилось.
Женечка Греков рассмеялся.
— Да и учитель рванул в репортеры, когда ему не было и двадцати.
— Не помню, — сказал задумчиво Бурский, — но если была потребность игры, то не такой жизнеопасной. Вы все помешались на адреналине.
— Иначе жизнь была бы скучной.
— То был бы лучший ее вариант, — заметил Бурский.
— Не в эти годы.
— Ну, поздравляю, — озлился Бурский, — у нас конфликт отцов и детей. Могли вы прожить и без знакомства с неублажимым Ростиславлевым и его знойной декламацией. Весь век свой провел я в мире слов и знаю, что есть слова-преследователи, вроде «духовности» и «соборности». Возможно, что при своем рождении они имели какой-то смысл, однако с годами они состарились и просто бегут за тобой, как псы. Стали ручными и дрессированными. Утратили первородную тайну, а стало быть, и все колдовство. Теперь очевиднее всего их выхолощенность и опустошенность.
Да, сударь, уже никуда не деться! В былые эпохи еще оставался шанс эмигрировать в русский язык. Но нынче, когда с одной стороны ползет осатаневший прогресс, с другой — административный ресурс, лишились мы и этой возможности — язык превращен в терминологию. Обычная участь слов и понятий, которые выпотрошены политикой. Мы не хотим ни понять, ни увидеть ее несовместимости с жизнью, понять, что по сути вся эта борьба — борьба злободневности со временем и, если цель жизни — в самом течении, цель политики — изменить ее русло. Жизнь нельзя привнести в политику, но можно внести этот вирус в жизнь. Чем мы успешно и занимаемся. У нас, Женечка, и бог политический. Deus politicus. Аминь.
— Эта болезнь уже на исходе, — сказал Женечка. — Последние хрипы.
— Пожалуй, — вдруг согласился Бурский. — В организованном государстве можно и без нее обойтись. Здоровью нашему полезен русский холод. Мы, Женечка, северная страна. Весна у нас дружная, да недолгая. Любая сырость нас раздражает, а солнышко слишком жарко печет. Мороз дисциплинирует головы и побуждает жить в строю.
— Что-то вы нынче злы, патриарше, — сказал Женечка, — куда делся ваш юмор?
— Я зол с утра, а с юмором — худо. Юмор — награда за легкую мысль и необремененное сердце. Мой юмор людей заставляет ежиться и обходить меня за квартал. Впрочем, и с Роминым так обстояло. С ним избегали заговаривать. А видели б вы его в свои лета!
— Думаю, что я в свои лета ему бы не слишком приглянулся.
— Пройдет, — убежденно заверил Бурский, — девушки вас вылечат быстро.
Женечка помолчал и сказал:
— Девушкам я не внушаю доверия. Со мной они особенно бдительны.
Бурский сказал:
— Они-то расслабятся. Важно, что доктор вами доволен.
— Относительно, — усмехнулся Греков. — «Жить будете, а петь — никогда».
— Когда же вы пели? — спросил Бурский.
— Я пел, — сказал Женечка. — Только не вслух. До свидания, Александр Евгеньевич.
— Удачи, Евгений Александрович.
Бурский зашагал по аллейке. Женечка Греков смотрел ему вслед. Возраст! Гораздо многоречивей, чем был еще несколько лет назад. Тогда он предпочитал отделываться короткими и емкими репликами. Теперь откуда-то произросла ростиславлевская тяга к периодам.
«Идет и размахивает палкой, кому-то грозит или что-то доказывает. Прошел мимо памятника Есенину, ускорил шаг, едва различим.
Он полагает, что я напрасно сделал налет на город О. Дайте мне срок, Александр Евгеньевич. Я соберу себя и отпишусь. То, что я знаю, должно быть сказано.
Все так — между мною и этим знанием будут тесниться слова-преследователи, будут вовсю себя предлагать. Доверься им — и все твои годы пройдут под этот вкрадчивый шелест. Но если и впрямь вербальный мир есть вся моя жизнь — дело плохо. Тогда я участвую в пародии, в театре теней, в игре теней и сам уже не способен понять, где тени, где те, кто их отбрасывает».
Рыжее рябоватое небо окрасилось сиреневым цветом. Час, когда столица становится доступней, понятнее и родней — в ней возникает нечто домашнее, связывающее тебя с этим городом.
А город О. с его пыльными улицами, с его коричнево-желтыми крышами, с длинной дорогой в Микрорайон, с поляной перед Минаевским лесом, вдруг показался ему сочиненным, каким-то безумным ночным виденьем, растаявшим с приходом зари. Но он уже хорошо понимал, что это не так, совсем не так, что этот приснопамятный морок отныне соседствует в нем с Москвою, отныне он — в них, а они теперь — в нем.
«Все это даром мне не пройдет», — хмуро подумал Женечка Греков.
А Бурский шел уже по Тверской, размахивал палкой, пугал прохожих, и все еще продолжал разговор.
Сколько таких московских закатов с их обещанием новых праздников встречали они когда-то с Роминым — валяли дурака, веселились, или, наоборот, — ругались, спорили, сотрясали миры. И верили, что все обомнется.
«Ну вот, старый гриб, на твоих глазах кончилась еще одна молодость. Сколько ты видел таких финалов и переходов в иной сезон!
Вот так отсмеялся, отпрыгал, отрадовался победоносный Костик Ромин. Где нынче ты, Костик? Лучше