солидность. Но все это не имеет значения. Сам я давно уже не читаю, что пишут обо мне борзописцы. Нужно успеть написать самому. Годы мои не дают мне права тратить свой срок на пустяки.
Женечка осторожно сказал:
— Мне говорила Мария Викторовна, что здесь вас ничто не отвлекает, и вы завершаете труд своей жизни. Сказала и то, как его ждут.
— Она — славная, — вздохнул альбинос. — Ко мне она весьма благосклонна. Славная, страстная, патетичная. Все это, конечно, фантазия — люди теперь ничего не ждут. Ни дела, ни слова. Они — в летаргии. И сам я не склонен переоценивать логократические возможности. Но… делай что должно, и будь что будет. Все же надеюсь расшевелить нашу тяжеловесную публику. А почему не в Москве я, а здесь? Тут объяснение элементарное. Столица возбуждена, криклива, взмылена, как рысак на скачках. Она отбирает, но не дает. И этот вампирический чад даже не сегодняшний морок. Так уж повелось искони. Силу дает невеликий, негромкий провинциальный русский посад. Такой, как этот. В нем есть замес, который помог ему сохраниться. Скажу вам, что пауза была долгой. Я не работал почти пять лет. Полемика — дело зрелых людей, но вовсе не старцев, вроде меня. Однако, как видите, мне пришлось пересмотреть свое решение.
— Что же вас к этому побудило? — спросил Женечка.
Ростиславлев помедлил. Потом произнес:
— С недавних пор аура заметно сгустилась. Разнообразные спекуляции приняли слишком злостный характер. Игра на эмоциях без попытки хотя бы подобия анализа. Вот почему ваша просьба о встрече мне показалась весьма своевременной. Не мне одному — и моим друзьям. Людям, которые мне близки и мнение коих я уважаю. Слушаю вас. Что вам важно узнать?
— Мне придется испросить позволения на нелюбимые вами штампы и права на плоские вопросы, — сказал Женечка. — Ничего не поделаешь. Нас читают десятки тысяч людей, не столь осведомленных, как вы. Непросвещенней даже меня. Впрочем, и у меня довольно и тупиков, и лабиринтов. Кстати, чтоб не было недомолвок — без диктофона я как без рук.
Серафим Сергеевич усмехнулся.
— Действуйте так, как вам привычно.
И отхлебнул из громадной кружки.
— Благодарю, — сказал Женечка Греков. — Есть неясность. Вы связали себя с определенным явлением жизни, которое может быть криминальным. Скажите, вас это не смущает?
Ростиславлев поморщился и сказал:
— Я ожидал такого вопроса. Бывают нелегкие минуты. Мы с вами живем в суровом мире. И политическая борьба тоже суровое занятие. Какие сами — такие сани. Мне важно знать для себя одно: и черные и красные пятна — досадные, но неизбежные протори. Избытки энергии криминальны. Это касается и войны. Поэтому важно эту энергию очистить, облагородить, возвысить некой сакрализованной целью. Так Разин, посягая на собственность, давал и волю — и вот разбой, поднятый до социального бунта, уже невозможно назвать разбоем. А Пугачев свою стихию подпер монархическим ореолом, не говоря уже о сочувствии к несчастной жертве мужеубийства.
Заметьте, что тема самозванства тут органична — ведь и она служит возвышению цели. Если не можешь стать другим, бо€€льшим и высшим, то назовись им. Важно, что слово сказано вслух. Вербализованное стремление наполовину воплощено. Вызов судьбе ее изменяет. Без самозванства нет вождя. Эти неграмотные люди были стихийно одарены. Пупком, печенкой, простонародным необманывающим нутром поняли то, что уже впоследствии было упаковано в формулы. Да, они наводили ужас. Однако ужас сродни восхищению.
Женечка не сумел промолчать:
— Так было — так будет?
Хозяин дома взглянул с интересом, но Женечка ощутил безошибочно: то был интерес недружелюбный. Но альбинос притушил огонь в зрачках, прицелившихся в собеседника. Потом с усмешкой пожал плечами:
— В конце концов, мы не обязаны нравиться. Возможно, нам не хватает изящества и некой тактической поворотливости. Слишком привыкли к «душе нараспашку». Уж так повелось еще с той поры, когда рубашка звалась «сорочицей». Вообще недостает артистизма.
Кого-то шокируют эти особенности. Меня они трогают непосредственностью. Мы все еще молоды, угловаты, не перезрели и не перепрели.
Он перевел дух и буркнул:
— Прошу прощения за горячность. Но исстари — всякая сосна лишь своему бору шумит. Мой угол зрения близок не всем. В столице, из коей я эмигрировал, в этой ее надменной элите бытует расхожее убеждение: «Достался я дрянному народу!» Надеюсь, вы не из той шпаны?
Женечка поспешно сказал:
— И уж тем более — не из элиты.
— С чем я вас искренне поздравляю. Мне эта шайка очень знакома. Она ведь не только омерзительна, она к тому же еще опасна. Мария Викторовна случайно не рассказывала о Денисе Мостове?
— Очень немного. О том, что он был незаурядным режиссером.
Ростиславлев миниатюрной ладошкой потер свой бледный бугристый лоб, словно нависший с некой угрозой над светлыми выцветшими глазами.
— Это печальная история. И поучительная история. Хотя сюжет ее хрестоматиен — юный гений и совратители. В нашем случае не все совпадает — Денис Мостов уже не был юношей, часть его странствий осталась в прошлом, но суть не в этом — он должен был стать символом русского театра. Он обладал решительно всем, чтобы осуществить эту миссию — силой, талантом и чистотой. Не было только духовной зрелости.
Не было мудрости, чтоб распознать нынешних уловителей душ. И не хватило душевной строгости, чтобы расстаться, как с наваждением, с призраком мирового успеха. Он был обольщен. Он был изолирован. Он был раздвоен. И он погиб.
Я эту раннюю смерть оплакал, но, по чести сказать, она спасла его. Спасла от трагедии иссякания, которая была неминуема. Ибо бессилие — это расплата за отречение от себя.
Такие трагедии — не редкость. Знал я писателя божьей милостью, предавшего свое естество. Опустошенному, одинокому, страшно же было ему умирать! Были с ним рядом в последний час его обольстители? Тут же забыли.
Голубчик, художнику необходима мощная властная идея. Вовсе не жвачка, не манная каша благопристойных моралистов.
— Мораль ограниченна? — спросил Женечка.
— Уже напугал вас. Как жить без подпорки? Отдайте мне мою погремушку. Мои перетертые с детства цитаты!
— А заповеди?
— Тоже цитаты. Они — не врожденная наша суть. Они — наша конечная цель. Они — обретение совершенства. Вы скажете мне, что они просты и, больше того, вполне естественны. О, да! Поэтому человек и нарушает их ежечасно. По счастью, понятие морали отнюдь не исчерпывается правилами. Оно и шире, и многослойней. Разве не моральна отвага? Разве безнравственна борьба? Разве всегда очищение мирно? Мощная властная идея может потребовать даже жизнь. И все-таки влечет наши души. Особенно — не оскопленные прозой. Вы только что видели Арефия. Я вас, должно быть, удивлю — он стихотворец, известный в городе.
Греков и впрямь был удивлен. Хозяин отечески рассмеялся.
— Представьте себе, здешняя звездочка. И даровитая, амбициозная. Можно сказать, что преуспевал. Печатал стихи, готовил книжку. Его поощряли, и им гордились. Но в некий день он понял, что гибнет. И вот он — с нами. Родился заново. Как человек и как поэт. В стихах появились и нерв, и порох.
Женечка спросил Ростиславлева:
— Может быть, властная идея в том, что нужна властная партия?
— У нас не партия, а движение, — быстро возразил альбинос. — Партия — слово