“Нет, просто имена приходятся впору только чужим.
А ты – это ты”. – “Молодец. Умеешь с нашей сестрой”. Но в пресветлом трамвае у нее начала падать на грудь засыпающая головка: “Мне с тобой так спокойно, как будто я приехала к папе с мамой”. Не знаю, что было прекрасней – здания или их пустоты, заполненные золотом света или безопасным домашним мраком. Мы проникали в поперечные улочки, как в темные коридорчики, в которые когда-то в детстве осмеливались только заглянуть и отпрянуть, дрожа от восторженного ужаса. Словно дети, мы клевком поцеловались и заторопились вон из круглой кирпичной кадки – барбакана, соединяющего достоинства барбоса и бокастого барабана. У нас не было тел, покуда реальность снова не вставила мне паяльник. Я бросился на поиски – прожекторные откосы, стремительные туннели, дворцы, полицейские будки, отдающиеся штрафным ударом тока в нагрудном кармане с долларами (деньги носят только на себе – из рук могут вырвать), наконец-то кустики, уголок прозрачной снежной тьмы – еле успеваю залить уголек кипятком. Но одна крупинка игры – и в мире нет ни страшного, ни скверного: почему бы инфанту не сбегать под кустик в фамильном парке, втягивая шею, будто в прятках?
Погреться мы заглянули на сверкающую кухню, где старая добрая служанка, помнившая нас еще детьми, по старой памяти вынесла нам две вазочки желе со взбитыми сливками. Тепло, чистота, доброжелательность – какого еще рая искала моя священная дурь?
Чистые стены, чистые стекла, освещенные дворы с ликом Мадонны вместо “Алазанских долин”… Единственная рябь на зеркальной глади – искусственные цветы напоминали о кладбище.
Мы навалили на себя все наши шмотки, включая, кажется, и клопомор, – но солдатская кровать выдержит и не такое. Тем более
– верблюд, который и с тремя пудами на горбу ухитрялся снова и снова входить в игольное ушко: я балдел от ее детской спинки, уже почти серьезно опасаясь, что превратился в педофила.
Истерзанная зона Ершикова разбудила меня прежде писка будильника. В сортире пришлось-таки ухватиться за бурую переборку, когда расплавленный чугун хлынул в лоток. Зато она, наоборот, не могла ничего есть – бледненькая-бледненькая, глотала только теплый чай: разыгралась обещанная язва. Но мы все равно заскочили в знаменитые – оказалось, Лаз й нки, а не Л б зенки, – обошли Шопена, вдохновенно откинувшегося под завалившейся кроной бронзового модерна, прошлись среди вольных павлинов, скромно несущих параллельно снегу свои свернутые вееры, вздрогнули, когда мимо совершенно бесшумно прокатил белый автомобиль, – но от дворца я вынужден был, кусая губы, осторожно поторопиться к приземистому домику в отдаленном конце парка. Он был заперт, пришлось его обогнуть и с видом на Сейм, не то на президентский дворец… Это было переносимо только потому, что я утратил ненависть к себе.
Побродили по черно-снежным дворам Праги в поисках оптового
Анджея, выбрели на секс-шоп. Как всякий советский человек, то есть, в сущности, дитя… Она осталась поджидать со снисходительной, умудренной улыбкой. Вот где царила Простота: не притворяйтесь, вы же этого и хотели – все отборные, с кудрями, оптимистических расцветок, которыми так любят нас радовать бравые лакировщики в моргах и простодушные старички, хранящие вставные челюсти в стаканах с водой. Этак и живых потом не захочешь… Правда, продолжать осмотр, когда сразу два приказчика допытываются, цо пан воле… В следующем шопе я притворился глухонемым и до того вычурно жестикулировал, что продавец в конце концов развел руками – нет, мол, у нас таких размеров – и начал предлагать какие-то кандалы, шары на цепочках…
Время от времени которые-нибудь электронные часики в недрах нашей последней сумы принимались пищать, исполняя какой-то мышиный гимн. От сумы да от… Верно, еще не одна таможня впереди. Наконец и венец – Стадион: коренастый обжитой вулкан, по черной смазке слякоти выкатывающий медлительные потоки разноцветных курток, влекущих гроздья пузатых баулов.
– Черт, уже расходятся…
На внешних ярусах вулкана теснились палатки, палатки, прилавки, прилавки, кипы, груды, охапки, гроздья, баррикады всех расцветок флоры и фауны – от абрикоса до ягуара, всех рас и стран, с преобладанием дальневосточных “драконов”, – безграничность хлестала из всех щелей, но я был слишком прост, чтобы ощутить ее. “Дол б ри, рубли, марки, доларирублимарки…” – пел истомившийся тенор. “Шкура медвежья, ох…ительная”, – рокотал румяный губастый шутничище с медвежьей пастью на голове и волочащимся по снегу хвостом. Рядом с нашим жеваным флагом раскинулся трижды орденоносный капитанский мундир Советской Армии.
Разносчик с ящиком за плечами предлагал каву, гербату
(чай-трава-гербарий…). Моя несчастная кроха ухватилась за гербату – единственное ее лекарство. С бодуна лучше пиво, закинул игривую удочку Капитанский Мундир. В ответ она поспешила к пустым скамейкам, согнулась спиной к нам, и ее деликатно, как кошку, вырвало несколько раз подряд. Капмундир бочком, бочком удалился из зоны заигрывания. Кажется, это более всего ее и ранило: ее приняли за пьяницу.
Сортирный погреб здесь был устроен справедливо: хочешь пройти за занавеску – гони лишнюю тысчёнцу. Прыскающая жареная колбаса, как упитанный питон, покрыта насечкой, к тому же еще и вздутой от полноты жизни, – вкусней я и дома не едал. Может, это пережиток социализма, что для масс нужно готовить обязательно что-то вонючее? Пук невесомых турецких юбок моя таечка свернула жгутом – так сохранней рубчики. Палаточные ряды на глазах складывались и исчезали, как половецкий стан. “Доларирублима!..”
– подобно умело убранному часовому, пустил петуха и смолк несгибаемый тенор. Чуть не на весь доход мы успели ухватить из спешно разбираемой крупноблочной стены два здоровенных картонных зубца в неописуемо прекрасном японском инее на небесном фоне, оттесненном надписью “ОСАКА” (я уже не различаю нерусскость латиницы): музыкальные центры сулили сто процентов прибыли.
Автобус внезапно залег в вираж, и передыхавшая дыбом тележка вместе с двумя этажами “Осак” кувыркнулась к выходу – даже в волейбольной юности я не брал в падении таких мячей.
Зал ожидания был обезображен грудами нашего брата. “Твои?” – одними бровями спросил крупный скот в беспросветной кожаной куртке (потный ежик подчеркивал нехватку жирного лба и избыток раскормленных салазок: древний обычай внушать ужас через омерзение). “Нет, вон тех мужиков – Григорий, Николай, Жора, вас тут товарищ спрашивает”, – призывно замахал я руками самой мрачной компашке на пути к выходу. “Хваит базлать!” – одними ноздрями оборвал скот и вразвалочку растаял. Об этом диалоге я не сказал ей ни слова.
В деревянном домишке среди нами же размешенной грязи – неумело или зло стилизованный уголок России под бетонным крылом европейского вокзала – на ближайшие автобусы до родины билетов не было, может, будут на последний… Черная вестница заторопилась развернуть голубые и розовые декорации: если что, можно и заночевать, если что, можно попробовать и на поезде, – но я был уже мертв, а потому весть о нашей гибели принял достойно.
Известие о помиловании возвратило мне жизнь, то есть страх.
Заклинившись “Осакой”, заслонившись единственным в мире тельцем
(тоже с “Осакой” на коленях), которому я был небезразличен, я старался не отрывать взгляда от дивно рассыпчатого инея – до конца дней теперь в рот не смогу взять. В стекле можно было разглядеть только чуть теплящиеся лампадки у нас под потолком да мечущиеся, подводно мерцающие фигуры страшных, гортанно клекочущих татаро-монголов и татаро-монголок, берущих автобус на абордаж, заваливая проход четвертованными туловищами огромных каторжников в полосатых робах, – завалы матрацев – это было ничуть не менее ирреально. Даже бывалые челноки несколько оторопели: “Ох, степь дикая!..” Изборожденная веками непогод старуха-кочевница, недвижно сидевшая на корточках у потухающего костра, вынула трубку из гранитной полоски губ: “Зачем такие глупости говорить – степ!” Зародившееся было направление мыслей озадаченно угасло в смущении. Лишь через час клеившийся к моей маленькой няне через спинку и “Осаку” мужик поделился вполголоса: “Это касимовские”, – и ему сразу же откликнулись еще два полуголоса: “Какие касимовские – жулебинская орда” и -
“Хантымансийцы”. Но я уже слышал только паяльник, наливающийся вишневого цвета накалом: через матрацы не выбраться…
Их и пограничники не одолели: “Вытряхнуть бы вас..” – и раздраженное лязганье штампа по тощающей стопке паспортов.
Городские фонари в одуванчиках измороси, от домов даже в призрачном одеянии шибает советской