“Исповедь” Толстого: “Случилось то, что случается с каждым, заболевающим смертельною внутреннею…” – и тут появился аккордеонист без аккордеона. Но боже – как очеловечилось его окончательно, казалось бы, раскисшее лицо! Потерял купе, где остался аккордеон, – не ахти уж какая потеря. Но настоящее, страшное, реальное горе, оно и включает деловые чувства: страх, долг, порыв помочь или спрятаться, – а вот маленькое, нестрашное горе остается почти что знаком – оно и пронзает электрическим разрядом в скафандре. И уж как я был счастлив показать простодушному музыканту дружеский приют романтиков! И уж так меня ошарашила их злоба: “Ты чё разбазлался?! Ты чё – блюститель порядка?!” – люди в ковбойках, знакомые со словом “блюститель”, уж никак не могли просто прибрать к рукам чужой аккордеон.
Едва я успел уложить своего счастливо обмякшего протеже, ковбойский квартет явился снова. “Пошли выйдем в тамбур, защитник х…в, мы тебя из поезда выкинем на х…”, – приглашающе кивая, сулил один из них с какой-то особенно радостной задушевностью. Но если бы я до конца поверил, что все до дна обстоит так просто, я не сумел бы столь шикарно ударить бутылкой о металлическую окантовку вагонного столика и с
“розочкой” в руке шагнуть им навстречу. Простота настигла меня лишь в сортире, куда, прибрав осколки, я отправился (не без опаски оглядывая коридор) замывать на штанах липкое пятно янтарно-рубиновых остатков: “ыкк, ыкк…” – несколько мощных рвотных спазмов все же так и не позволили мне сблевать правдой -
Жизнью, Как Она Есть.
На сочувственные и одобрительные реплики болельщиков я кивал, чтобы не обнаружить дрожь в голосе. Не надо, не надо ввязываться в драку, если не умеешь это делать красиво. А когда проспавшийся
Орфей как ни в чем не бывало веером развернул меха: “Мишка,
Мишка, где твоя сберкнижка?..” – я ощутил без слов: не позволяй скотам (обитателям мира реальностей) втягивать тебя в их разборки, ибо тебе придется из-за ненужного рисковать самым драгоценным, а им – наоборот. И уж сколько меня потом пробовали подвергнуть принудительной мобилизации – притом на такие фронты, которым я до подобострастия сочувствовал! – где-то еще в учебной роте я начинал внутренне ершиться, когда мне пытались указать конкретного и окончательного врага: партийную диктатуру, антисемитизм, самодура начальника. Да, понимал я, мерзость, дикость, подлость, но все политические, национальные, производственные безобразия – лишь крошечная часть общего диктата материи над духом, реальности над мечтой, простоты над сложностью, пользы над прихотью, Смерти над Жизнью. И те, кто желал объявить наиболее болезненные лично для него ущемленности
– главными…
Если я сегодня кого-то ненавижу, так это Благородных людей.
Праведников, уже отыскавших самую мудрую и благородную истину.
Скоты внушают мне всего только ужас и отвращение, а благородные люди – интимнейшую, задушевную ненависть: они вгоняют простоту, окончательность в самое сердце сложности, они осуществляют ороговение не чего-нибудь, а наиболее нежных точек цветения и роста. А насчет “самых правильных” истин… Следуя самой мудрой и благородной истине, непременно попираешь другую, столь же мудрую и благородную.
Ковбои сорвали с мира покров выдумки, игры, а явленный в наготе, и Париж – дыра из дыр. И что с того, что рябь на Ангаре похожа на сморщенную поверхность разлитой зеленой краски? Немного удивительно только, что у берегов она вновь становится кристально прозрачной – галька на дне отчетлива безо всякой зелени.
И пена за кормой “Ракеты” – посередке взбитый белок, а по краям
– майская травка. Ближе к Байкалу синева все нарастает – от глубины, что ли? Смесь синьки и зеленки. Подножия гор подернуты папиросным дымком, в нем отчетливо, как луч в пыльном кинозале, видна граница света и тени, отбрасываемой вершинами. Но меня чуточку волнуют только имена: Байкал, Хамар-Дабан…
Вода – сколько ни пробовал вымыть ноги, мгновенно сводило ломотой. На причале, на солнцепеке, пар валит изо рта, и подальше, на жарком берегу, то и дело так и дохнет зимой.
Прибойчик, который обычно треплет всякий мелкий мусор, прежде чем вскипеть, успевает показать свой разрез, совершенно прозрачный, как в ухоженном аквариуме. Но чем выше в гору, тем теплее, тем жарче, уже пот струится со лба: железы устройства
“Я” пока что работают исправно. Но понемногу и они выйдут из строя, и устройство будет пожрано какими-то червями, которых пожрут какие-то еще более мелкие устройства, а тех еще и еще…
И Байкал, говорят, так сказочно чист из-за того, что какие-то ракушечные устройства пожирают остатки других устройств. Это и есть мудрость марксизма-дарвинизма: жизнь есть борьба всевозможных устройств за обладание другими устройствами – людьми, аккордеонами, сюртуками, дохлятиной, – и лишь те устройства достойны жизни и свободы, которые умеют их защитить клыками и когтями, а вовсе не те, перед которыми склоняются в невольном восхищении, как звери перед лирой Орфея. Научный
Взгляд – это честный взгляд Хама на наготу мира.
И тут я понял, что еще шаг по крутизне – и я начну катиться по щебенке вниз, к десятиметровому обрыву, набравши скорость детских салазок… Я застыл в неловкой, дышащей неподвижности.
Осторожный шажок обратно – из-под кедов выкатилось несколько камешков, стремительно набирающих все более и более беззаботную припрыжку по щебенчатому скату, ровному, как крыша…
Не знаю, сколько это продолжалось – минуту или четверть часа. Но наконец я почувствовал, что спасен. Это не было счастьем – это было облегчением: уфффффффф… Счастье явилось, когда до меня внезапно дошло, что я могу отнестись к этому облегчению
СЕРЬЕЗНО. Что я для себя вовсе не одно из бесконечных устройств, а драгоценнейшая вещь на свете – только не нужно искать никакой высшей инстанции, которая подтвердила бы мне это, – таких инстанций нет и не будет.
Только тут я осознал, до чего была подорвана моя вера в собственную значимость отказом моей жены любить “просто меня”.
“Турбаза” отзывается чем-то сердито-турбинным. Крашенная в огненно-фиолетовый цвет кастелянша (так, что ли?) утирала слезы: какой-то свинье нерусской, скотине, которую следовало бы выселить за пьянство, она дала лишнее одеяло, а та собирается на нее жаловаться, что ее поселили в холодную комнату, а они все холодные, только в одной печка. Простота нашатырным спиртом пронзала до мозгов (тьфу!), но я сразу распознал благородное происхождение ее слез – пьяное, ибо лишь в подпитии простой человек способен прослезиться от причин истинно человеческих – утраченная молодость, оскорбленная честь, а не деньги, жратва,
“положение”…
Что же все-таки во мне находили женщины, любивш… нет, это была не любовь, а зародыши благоговения перед просвечивающим сквозь меня Черт Знает Чем, которые они, по невежеству, стремились, удушая, втиснуть в любовные формы? Талант? Да не такой уж.
Доброта? Я знаю множество людей гораздо добрее меня, вечно поглощенного какими-то химерами. Однако тонна их доброты ценилась дешевле, чем миллиграмм моей. Женское сострадание? Но оцарапай пальчик юный красавец – и сотни женщин ринутся на помощь с ваткой и йодом наперевес, а сломай последнюю руку старый безногий алкаш – “Фу, какой противный!”. Женское сострадание – только одна из форм полового влече… не полового влечения, а любви, которая с влечением лишь случайная соседка по тюремным нарам.
Одна из моих обожательниц, медсестра, говорила, что от меня исходит свет; другая, ученый секретарь и доктор технических наук, – что затасканные истины и потасканные стихи в моих устах звучат как будто впервые… Но для всех для них я был форточкой
Куда-то – все они, словно в недостающем витамине, нуждались в
Чем-то и ошибались лишь в том, что стремились Им как-то завладеть: съесть зарю, выпить стихи, обнять тайну…
С огорчением прибавлю, что почти столь же часто встречал я людей, с первого взгляда проникавшихся ко мне живейшей, задушевнейшей ненавистью, хотя я не делал им совершенно ничего плохого, равно как