Примчался, открыл! Сели есть – у дочурки температура!
Побежал в аптеку – какой-то амбал в белом халате выталкивает из дверей: закрываемся!
Я даже упал от неожиданности, на грязный асфальт. Огляделся.
Бетонную урну поднял над головой, у стеклянной витрины.
– Ну?!
Тот, глянув, посторонился. Я, вежливо извиняясь, лекарства купил.
Выпив их, дочурка заснула. Вроде не хрипло уже дышит. Уф, ну и денек!
И тут – ключ в замке зашуршал! Вот и гости! Я кинулся к двери… но побоялся открыть! Заорал что-то в прихожей. Потом запел! Там затихло. Пауза – и снова скрип. Я громко воду спустил! Это почему-то подействовало на него. Ушел? Только прилег с открытыми глазами – снова скрип в замке! Снова кинулся, повторил свой концерт. В промежутках сидел на кухне, записывал.
С сюжетами у меня не было перебоев.
Однажды я, гуляя в одиночестве по темному пустырю, промок и продрог, но возвращаться не хотел. Я шел и шел сквозь дождь, словно на что-то надеясь: вот, сейчас! Но что может случиться, сейчас или позже, на этом абсолютно безлюдном пустыре? И вдруг с порывом ветра мне на грудь, как птица из дождя к маяку, кинулась и прильнула мокрая газета. Я даже испугался такой точности: как она в этом темном пространстве нашла меня? И буквально прилипла к моей груди: не отлепишь. Несколько даже испуганный, я зашел в крайний подъезд.
Тусклая лампочка, батарея. Пар повалил от меня. Я осторожно отлепил от себя газету, внимательно ее разглядывал. Что-то хотела мне сообщить? Или – очередное издевательство жизни? Вся промокшая насквозь, темная, налившаяся водой, сквозь прозрачную первую страницу видна вторая, и обе не разобрать! И только отогнутый и потому не слипшийся нижний уголок можно было прочесть… Ага! Сердце заколотилось. Вот оно! 'Институт кинематографии в Москве… сценарный факультет… присылать рассказы… можно неопубликованные'.
Вернулся бодрый.
– Во – сегодня ты хороший! – обрадовалась жена.
Знала бы она, во что это выльется! Собрал рассказики мои, отослал.
'Приезжайте'. Первый ласковый в жизни ответ!
И – шесть лет! Шесть лет я туда ездил! Правда, только сессию сдавать, учась на заочном. Странный был этот Институт кинематографии, особенно после моего любимого ЛЭТИ каким-то диким показался. Учили там так: 'На грязной платформе стоит человек с лицом американского безработного. Мимо испуганно идет человек с лицом американского миллионера'. Точно знали там, на той 2-й
Сельскохозяйственной улице, какие у миллионеров лица и что они должны говорить! Школа наглости! Именно так это все и воспринимали.
Народ там учился лихой: почему-то большой был процент только что вышедших уголовников. Считалось, видимо, что им есть что сказать. И показать они кое-что умели. И как-то я там окреп. Обнаглел.
В свободные часы я писал рассказы. В основном это были гротески.
Быть мастером гротеска в нашей действительности очень легко – сама наша жизнь и стоит на этом. Например, вспоминаю похороны и поминки мачехи. Предлагается почтить минутой молчания память замечательной женщины, выдающегося селекционера. Потом, видимо, последует тост.
Полная тишина – и вдруг короткое, прерывистое бульканье. Кто-то, не выдержав паузы, торопливо 'набулькал' в рюмку. К скорби добавляется тихая усмешка, какой-то ветерок проносится по лицам. Жизнь продолжается, несмотря ни на что! Дороже всего стоит улыбка, появившаяся из глубины страдания. Гротеск – лучшая модель жизни.
Гротеск – самый короткий, как вспышка молнии, путь от несчастья к смеху. Этим я и наслаждаюсь до сих пор. Меня греет высказывание Пруста:
'В вечности от литературы остается только гротеск'.
Когда-то считалось, что такое может быть лишь при Советах. Вот не будет их – исчезнут и гротески. Не исчезают! Недавно я в мрачнейшем настроении сел в метро, но через минуту уже ликовал, впрочем, вместе со всем вагоном. Одновременно со мной вошли два усталых человека.
Рухнули на сиденье и отключились. Но как! Один спал, высоко подняв правую руку, и в руке той была не бутылка, не нож, но шариковая ручка. Второй сполз почти в проход, но цепко сжимал в руке журнал с заполненным наполовину сканвордом. То есть – сон сразил их как раз на пике интеллектуального подвига: вот сейчас ребята немного передохнут и снова продолжат свое нелегкое дело. С такими людьми писателю, да и вообще – современнику, разве не весело жить? Вагон с любовью и надеждой смотрел на них.
Пока писатель живет среди своего народа, такие подарки ему гарантированы, даже обязательны, успевай только их фиксировать – и счастью твоему не будет конца! Жить среди такой роскоши, событийной и словесной… что тебе нужно еще?
Придумав в самые глухие времена повесть 'Жизнь удалась!' и написав ее, я, думаю, сделал свое главное дело. Герой, отчаявшись, уходит из дома отдыха ночью и на пруду проваливается сквозь лед. Это узнают друзья, и ночью они собираются на берегу пруда в сторожке, бывшей часовне, и вспоминают их нелегкую, но в общем-то веселую жизнь.
Восходит солнце. Они смотрят на лед. Да – вон тот черный страшный провал, унесший жизнь их товарища. И вдруг из этой 'проруби' вылетает, трепыхаясь, живой лещ и падает друзьям под ноги. Какая сила могла выкинуть его? На краю льда появляется локоть, потом голова – и вылезает их друг. Живой, и главное – абсолютно сухой!
Оказывается – воду из пруда давно откачали. А остался лишь один лед, и наш друг, прекрасно под ним выспавшись, вылез к друзьям. Тонуть нет смысла, если нет воды. Но многие тонут даже без нее!
Потом название 'Жизнь удалась!' широко расхищалось. Появилось даже такое блюдо, а затем и такой плакат – черной икрой по красной там написано 'Жизнь удалась!'. Все попытки мои срубить под это дело хотя бы икры мойвы, чтобы ею расписаться под моими словами, не увенчались ничем. Все умело запутано, как это принято в сфере бизнеса. Ну что же: мне плохо – зато моим словам хорошо. А это и есть главное для писателя.
Рассказы – всюду. Скажем – решил я загулять. Выхватил деньги, выскочил на улицу. Добежал до трамвайной линии и – остановился.
Дефицитный стиральный порошок. И очередь небольшая… А как же загул? Ничего! Совместимо! Пачки под рубашку пихнул – стал только шире в плечах. Отлично!
Приехал на Невский! Красота! Кофе растворимый дают! И очередь небольшая. Жена без кофе не может жить. Ладно уж! Потом еще в одну очередь встал. 'Что дают?' – спрашиваю. 'Не знаем пока. Может, и не хватит еще'. Хватило! А как же загул? Нагружен, как мул! И всего двадцать копеек осталось. И то: где пива хотел попить, в толпе перед будкою, мужики продавали живого мотыля! Рыбки наши давно его не нюхали. Взять? Дочка обрадуется! Купил. А поскольку взять его уже было нечем – в рот его взял! Кое-как в лифте поднялся, кое-как дверь открыл. Покупки на кухне бросил, червячков в аквариум выплюнул…
Сел и записал. Вот такие 'творческие командировки' у нас!
С присущей мне эйфорией я любил всякую жизнь. Помню, что мне понравилось даже в больнице. Понравилось мне там буквально все, начиная с того, как удачно я туда попал. Мне обязательно надо было куда-нибудь попасть, и вот я попал в больницу! Как раз больница была самым блестящим выходом из той ситуации, в которую я угодил. И я вошел под ее своды, ликуя!
Уже понимаю теперь, что с годами придется туда входить все более грустным, но первый раз я попал туда именно ликуя, думая про себя: всегда этот Попов найдет самый лучший выход!
Еще накануне я мучился и страдал – правда, исключительно морально, – и вот больница спасла меня – сперва от моральных страданий, а потом и физических.
Дело опять же в том, что мне нравится на этом свете почти все. Это касается почему-то и женщин. В тот момент мне безумно нравились три.
Правда, одна из них жила в Москве и давала мне некоторую передышку.
Но две, включая мою жену, жили, как назло, в городе на Неве и даже были знакомы друг с другом. Порой мы даже вели беседы втроем, и у меня ну просто глаза разбегались. Я склонен был считать ситуацию удачной и безоблачной, но некоторые тучки все-таки набегали. Жена моя относилась к своей сопернице с симпатией – такой уж веселый и добрый характер у нее был. Может, свою роль тут играло еще и то, что она