столовую, жадно втягивали запахи не забытой за год здешней еды – еда была скромная, 'больничная', как называли ее мы, но поскольку она ассоциировалась с другими радостями, то радовала и она. Озирали тусклый зал. Приехали все – друзья, с которыми не общался целый год, а если и общался, то не так! Старались усесться вместе – Житинский,
Попов, Прохватилов. Максимов, Толстоба, Ира Знаменская. Было не расстаться полночи, сбивались у кого-нибудь в комнате, иногда и на сутки. И все равно – наступал самый сладостный момент: оторвавшись от всех, ты наконец входил в свою комнату, полный хозяин своего пространства и времени, вольный распорядиться им как угодно! А любили мы все одно и то же. Писать!
Вынимались из папочки листочки. Как и все мастеровые, я любил и чисто чувственную сторону дела: сладострастно брякал над ухом кнопками в коробочке, разглядывал черновики, в нужном порядке прикалывал их к полке, вонзая в них жало кнопок. Потом откидывался на стуле, оглядывал стол, с приятной натугой поднимал с пола тяжелую пишущую машинку, расчехлял. Иногда этого удовольствия хватало для первого раза: начало положено, и ты мог сладко уснуть. Но работа затягивала все больше. Стук машинки – один из лучших звуков на свете, трудно не заслушаться им, вовремя остановиться. Но что значит
– вовремя? Затем ты и приехал сюда, потому что тут все время – твое, распоряжайся им как угодно. Закончишь страницу, сладко потянешься, глянешь на часы. Господи, полвторого уже! Заработался! Но это не тревога, а счастье. Это в городе надо время рубить на куски, а здесь оно твое, безраздельно. Ныряешь опять. Выныриваешь. Ого! Чувствуя себя настоящим богатырем, дергаешь заклеенную дверь на балкон, сухая белая бумагу рвется, выходишь на мороз. Половина окон в доме сияет, сквозь открытые форточки доносится треск машинок – оттуда быстрый, уверенный, отсюда вдумчивый, редкий, а в этом светящемся окне тишина, видно, пишут пером. Но главное – все тут твои друзья, коллеги, наедине с тем же счастьем, что и ты. Это вселяет бодрость, уверенность – раз столько взрослых, неглупых людей занимается этим всю ночь напролет, значит, это дело действительно упоительное. Весь поселок спит, дома темные, и только мы счастливые, бодрствуем. Те комаровские ночи – главное счастье в жизни.
Постепенно наступает истома. Можно, приустав печатать, другим заняться. Попить чайку. Налить из крана воды в стакан, сунуть кипятильник, пошуршать в пачке чаем – есть еще пока. Отдохни… Но разгулявшиеся мысли нелегко остановить. Вдруг 'подстрелишь' на лету взглядом фразу в черновике, потом взгляд перелетит на лист, вставленный в машинку. Ах, вот же куда просится фраза из черновика, не зря она столько ждала! А к ней лепится эта вот! Вдруг поехало самое главное – из мертвых букв стали слепляться комочки живого, и их все больше становится, все 'сырье' идет в дело.
Что горит? Хватаешься за стакан – он пустой, уже без воды, и мягкий
– пальцы влипают в него! Выдернул из стакана за шнур кипятильник, не успев выдернуть его из сети, и он упал на бумаги, загорелись листы!
Забил ладонями огонь. Выкинул обгорелое в урну. Уф. Запах пожарища.
Неплохо погулял. Потом я приезжал в Комарово много лет, и если попадал в этот номер, любовался ожогом-отметиной на полировке стола.
Горячие были дела!
Ляжешь наконец спать и заснешь под открытой в морозную ночь форточкой мгновенно и сладко. Проснешься и, еще не открывая глаз, чувствуешь небывалую радость и бодрость. Выспался и отдохнул так, будто спал неделю, а не четыре часа. Кровь играет, словно звенит в тебе. Вдруг через форточку доносится быстрый глухой стук. Кто-то уже работает? Открываешь глаза. Точно, работает! Верх сосны уже золотой от солнца, и там, среди колючих засохших веточек, трудится роскошный дятел с красной грудью. Постучит, потом – словно послушает гулкое эхо и снова стучит. Первый труженик. И мне пора. Сбрасываешь с кровати ноги. В комнате мороз, но бодрый, веселый, совсем не тот липкий, тяжелый, который в городе заставляет кутаться, горбиться, – на этом морозе хочется распрямиться и двигаться. Фр-р-р! Дятел улетает. Солнечная утренняя тишина. Но вот дом начинает просыпаться.
В каком-то далеком номере открыли воду, и кран протяжно запел, и вся система труб откликнулась, загудела, затряслась. Резко содрогнувшись, трубы утихли. И снова – сладкая утренняя тишина. До следующего 'соло' пауза будет долгой. Вот взбрыкнется другой кран – и снова тишина, солнце, блаженство. Это еще не побудка, не подъем.
Тайна не разглашаемая, но известная всем: в столь ранний час к умывальной раковине кидаются вовсе не умываться, а исполнить совсем другую нужду, и включают воду. Туалет у нас, увы, один на всех в коридоре, а хочется еще понежиться под одеялом, не вставать окончательно – и тайну ранних содроганий водопровода знают все, без них уже наш дом был как бы и не родной. А вот услышишь эти ранние звуки и почувствуешь: приехал, вернулся сюда – туда, куда надо.
Потом завывания крана учащаются – это уже похоже на умывания (что не исключает, впрочем, и других утренних удовольствий). Такой бодрой утренней музыки нет больше нигде.
Сверкает снег под окном, а в протоптанных в нем дорожках свет голубоватый. Бежишь в столовую, завтракаешь – и возвращаешься назад.
И опять все золотое время – твое!
А вечером после ужина – рядом друзья! Идешь туда, где в этот вечер шумно. А иногда вдруг собираются у тебя. Помню вечер, переходящий в ночь. И в моей комнате – двадцать человек – на кровати, диване, креслах, стульях. Запоздавший на сборище Городницкий сидит на столе, приехавший из Москвы мрачный Рейн темнеет на подоконнике. Нигде и никогда, кроме как там, мы не были так близки и счастливы.
Комарово – это легкость, беззаботность. А какая жизнь, а уже тем более – какая молодость может быть без них? Что же еще вспоминать как счастье, если не те дни и ночи?
Нередко дружеский ужин затягивался до утра, а то и на несколько дней. Время от времени возникала необходимость снова бежать в магазин – за железную дорогу и обратно. Помню эти пробежки. Как бодро ходила кровь, как звонко стучало сердце! Не так уж увлекало нас содержимое этих бутылок, мы и без них были возбуждены и счастливы – нашей молодостью, нашей свободой, нашими особыми способностями, которые собрали нас здесь. Просто появление очередной стеклянной сверкающей 'красавицы' в нашем обществе дарило нам еще немного времени, чтобы договорить, доспорить, доблистать, признаться в любви друг другу – на что не каждый из нас решался в трезвом виде.
В Комарово можно было жить шире, добрее, веселее, чем где бы то ни было, поэтому мы все стремились туда. Наша лихость расцветала именно там. Помню, как ко мне приехал в гости мой друг Игорь Смирнов, будущая звезда международной филологии. Визит его затянулся дней на пять, и они запомнились мне как самые удалые в моей жизни. Алкоголь тогда продавали только с одиннадцати, а просыпались мы значительно раньше, и жажда мучила невыносимо. Мы с ним быстро шли к магазину, тому, что в конце платформы. Нам казалось, что там нас любят больше.
Если там и любили нас, то не настолько, чтобы отпускать алкоголь раньше срока. Мы подходили к витрине, через которую нас было видно безжалостным продавщицам, и становились на колени, в придорожную пыль, – дело было летом. Время от времени мы смиренно кланялись до земли. Мол, ничего такого не просим, просто стоим. Иногда мимо нас проходили солидные, степенные обитатели Дома творчества (были там и такие), – шли за фруктами или кефиром и с удивлением смотрели на нас. Мы смиренно кланялись и им. Наконец какая-нибудь смешливая продавщица выносила нам 'маленькую'. Мы снова кланялись, потом вставали, расплачивались. С восторгом мчались обратно. Эта сверкающая, булькающая вещица в наших руках не была для нас тяжкой необходимостью – она лишь значила, что мы веселы, удачливы и беззаботны. Насчет бутылки той я бы уточнил: дело было не в содержании, а скорее – в форме. Помню, как мы легкомысленно на ходу перебрасывались ею, как она весело сверкала и булькала. Как метательный снаряд она радовала нас ничуть не меньше, чем в положении стоя на столе. Разыгравшись, мы все более обостряли игру – мы стали кидать друг другу 'маленькую' так, что поймать ее можно было лишь в отчаянном броске. Солидные прохожие, а также солидные алкаши с изумлением и гневом следили за нашей забавой. И наконец мой особенно хитрый пас – внезапный бросок из-за спины – Игорек не взял!
Не допрыгнул, не долетел, хотя в отчаянном броске пробороздил по траве несколько метров! Бутылочка, брякнув о камень, разбилась, и содержимое ее, потеряв строгую форму, растеклось по траве. Думаете, мы огорчились? Ничуть! Мы возликовали, словно к этому и стремились.
Происшествие привело лишь к новому витку нашей удали.
– Раз я виноват, – смиренно произнес Игореха, – в наказание буду идти до Дома творчества на