коленях!
Он встал на колени и быстро пошел. Уже у ограды Дома творчества нам встретился академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, совесть русской интеллигенции, к тому же научный руководитель Игорька.
– Здравствуйте, Дмитрий Сергеевич! – проходя мимо него на коленях, поздоровался Игорек.
– Здравствуйте, Игорь Палыч! – приветливо поздоровался Лихачев.
Здесь – на воздухе, на солнце, среди любимых друзей – душа молодела, резвилась. И это испытывали все. Лауреат всех премий и член всех обкомов Михаил Дудин, высокий и стройный, был мастером эпиграмм и розыгрышей. Однажды, как раз перед тем как все пошли на завтрак, он написал желтыми каплями на кристальном снегу имя своего недруга. Тот потом, натянуто улыбаясь, пояснял, что написано, конечно же, струей из заварочного чайника. Народ усмехался.
Постоянно шли какие-то литературные игры и розыгрыши. Серега
Давыдов, могучий, басовитый, добродушный, выдумал насмешливые
'тонеки'. Или их изобрели Лева Мочалов и его жена Нонна Слепакова?
То не ветер шумит на полянке,
То не море грохочет волной,
То Кузьмин по ошибке, по пьянке
Вдруг проснулся в постели с женой!
Обижаться было не принято. Тут поэты живут, а не жалобщики. Если можешь – ответь!
Сколько там было не только талантливых, но приятных, уютных людей.
Когда шел из столовой вразвалку, тяжело, основательно, замечательный поэт и мужик Сергей Давыдов, вспоминалась точная эпиграмма Олега
Дмитриева, выражающая самую суть его друга: 'Россию не предав и друга не выдав, идет, пообедав, Серега Давыдов'. Все точно: и повоевать он успел, и вкусно пожить умел. При этом нигде не работалось так ловко, не писалось так много, как там. Тот же Серега
Давыдов, бывший кузнец, понимал в работе. Однажды в последний день срока он пришел в комнату, где мы с Горышиным пили чай, и пробасил, доставая бутылку и усмехаясь: 'Давайте выпьем, что ли? Не домой же везти? А то Зойка испугается: Сережа, что с тобой? Не заболел ли?' И мы выручили друга. Именно его огненные строки вдохновляли нас на трудовые подвиги: 'Писатель! Не пей все двадцать шесть дней! Как раз в этот срок был написан 'Игрок'!'.
Захваченный литературной игрой, и я вспомнил старое и написал на книге. подаренной Давыдову: 'Чтоб не только в Комарово говорили мы:
'Здорово'!'.
Дом творчества был так привычен, обжит, что был для каждого из нас вторым, а в минуты семейных и прочих проблем – и первым домом. Как в любом доме с историей, в нем водились и привидения. Одним из самых милых и самых любимых призраков был Виктор Андроникович Мануйлов, благожелательный, но задумчивый, то и дело встречающийся в коридорах в своей неизменной камилавке и со стаканом чая в подстаканнике с дребезжащей ложечкой. Удивительно было встретить его в дальнем коридоре на третьем этаже, где он никогда не жил. Куда же он шел в задумчивости? Этого не знал никто, даже он.
В те беззаботные времена мы даже не запирали дверь в комнату, в лучшем случае – прикрывали. И вдруг – дверь медленно скрипела, приоткрываясь. Это не походило на вторжение друзей-собутыльников. Те все же, несмотря на вольность комаровских нравов, а точней – именно зная о них, всегда робко стучали. А это был – Он! С неизменной отрешенной улыбкой, маленький, плотный, в камилавке, он входил в номер и медленно шел, дребезжа ложечкой. Хозяин номера, что прилег отдохнуть, порой даже не один, с замиранием сердца следил за гостем.
Окликать, а тем более указывать гостю на его ошибку в нашем интеллигентнейшем доме было не принято. Доброжелательный гость умиротворенно, считая, что наконец-то он в своем номере, уютно располагался – как правило, в круге света у настольной лампы – и о чем-то размышлял. Свою ошибку милый гость замечал отнюдь не сразу – порой уютное позвякиванье ложечки длилось час. Хозяину – и если это случалось, его гостье – приходилось это время не дышать или дышать тихо: сбивать Виктора Андрониковича с мысли было не принято. Наконец после деликатного покашливания хозяина или сам по себе он замечал свою ошибку и, пробормотав извинения, медленно выходил. Никто и не думал сердиться на него: обстановка терпимости и благожелательности давно пропитала наш дом. Наоборот, в кругу друзей принято было считать, что ночные визиты его приносят удачу и даже небывалый взлет в личной жизни.
Приятен он всем нам был еще и потому, что виделся нам призраком и нашей милой старости в этом доме. Но жизнь распорядилась, увы, иначе. Тот уютный Дом творчества уплыл по волнам, и нам, вместо уютной старости в нем, выпало переживать вне его вторую, третью и четвертую творческую молодость, и сколько их еще предстоит – неизвестно.
АБРАМОВ
Резвость наша несколько утихала, когда в Дом творчества приезжал
Абрамов. Его властные повадки, тяжелый взгляд исподлобья впечатляли.
Даже Глеб Горышин, главный редактор 'Авроры' и член всяческих горкомов, признавался мне: 'Намного тяжелее тут жизнь, когда Абрамов приезжает. Смотрит на тебя и словно не узнает: мол, это что еще за шантрапа тут?'
Я запомнил Абрамова со времен его опалы – все громы и парткомы обрушились на него после публикации очерка 'Вокруг да около'. Все происходящее там и смелое решение председателя – дать колхозникам денег, чтобы они вышли убирать гибнущее сено, сейчас кажется естественным и даже не революционным, но это потому, что мы плохо уже помним гнет той эпохи, когда нельзя было слова сказать и шагу шагнуть без разрешения. Мы уже делали любые шаги и писали любые слова, потому что никак не соприкасались с властью и могли все, – но много ли это стоило? А Абрамов сделал свой шаг у власти на виду, зная, что на него она пристально смотрит, и свое независимое слово сказал. В этом, конечно, было больше смелости и силы, чем в нашем веселом зубоскальстве, нашей жанровой и сюжетной смелости, поскольку все это касалось только нас. Свои легкие ялики мы могли направлять куда нам угодно, а попытаться повернуть государственный штурвал, как это сделал Абрамов, – другое дело. Государственную мощь мы уже почти не ощущали, жили каждый своим хозяйством, но что где-то там, наверху
(хотя для нас это вовсе не было верхом), идет титаническая работа и титаническая борьба, можно было понять, глядя на Абрамова.
Помню, я столкнулся с ним на Большом проспекте Петроградской – маленький, косолапый, довольно сильно выпивший, он шел сквозь толпу словно специально напролом, то и дело налетая на встречных. Это было как раз в дни главных его неприятностей, и он словно продолжал сражаться и тут. Он смело врезался в огромного амбала, тоже весьма нетрезвого. Тот раскрыл было пасть, чтоб соответственно среагировать, но Абрамов снизу глянул на него из-под косо свисающей пряди, и тот, понятия не имея, кто перед ним, отступил.
Отступили и власти. В то время, когда Абрамов стал ездить в
Комарово, он был уже в силе и фаворе. Штурвал страны с ржавым скрипом повернулся, и Абрамов приложил к этому руку. Те слова, за которые он пострадал, теперь легко и вполне безответственно звучали с трибун партийных съездов. Но Абрамов, зная их и себя, жил по-прежнему в напряжении, и его тяжелый взгляд означал прежде: 'А кто ты такой? Не враг ли?' Впрочем, и особых друзей у него тоже не было. Не было никого, кто прошел бы такой же путь и с кем ему можно было бы говорить на равных. Что знали мы о Смерше (военной контрразведке), где он оказался, попав на фронт уже из университета, что знали о советских порядках в университете, где проходили погромы, и главное, что знали о нашей несчастной северной деревне – кроме того, что он написал в своих романах? Оттуда, кстати, тоже шла напряженность – некоторые земляки, узнав в романах себя, обижались и даже писали жалобы. Дети советской власти, они не привыкли к той остроте и откровенности, которую Абрамов вернул нашей литературе.
'Столб воздуха', который давил на Абрамова, раздавил бы любого другого – но не его. Его 'ершистость' во всем и упрямая сила в главном всегда были при нем. Даже войдя в пустую столовую Дома творчества,