— Сделал дело — гуляй смело! — добродушно бросил Белый Леша.
— Слушаюсь! — торопливо подхватил тот. — Обратно когда?
— Когда — скажем. Катись отсюдова…
Придурка как водой смыло. А Белый Леша долил в кружку водки, собрался пить, но отложил, крикнул кому-то:
— Так сколько ждать?
Из-за перегородки объявились еще двое, оба, как Леша, без мундиров: один в синей майке, а другой полуголый, с волосатой грудью.
Этих я про себя сразу прозвал Синим и Волосатиком. Они тоже были на взводе.
Не обращая на нас с Шабаном внимания, они шагнули к девочкам, стали медленно вытеснять их в соседнее помещение. Все молча, без слов. Но девочки, кажется, привыкли к такому обхождению. Они покорно отступили в коридор и исчезли за перегородкой.
Мы продолжали стоять за спиной Белого Леши, глядя, как он отхлебывает из кружки, наклоняя стриженую голову к столу. Но что-то, видать, его осенило. Он поднялся с места, и мы увидели, что у него вместо ноги протез. А может, просто деревяшка, скрытая брючиной. Он постучал кружкой по деревяшке и крикнул:
— Симуков! Верни Зойку!
— Зачем? — спросили игриво из-за перегородки.
— Она мне нужна!
— Она всем нужна, — сказал невидимый Симуков.
— Хватит вам и Милки, — сказал Леша Белый властно. Стало понятно, что он тут главный.
— А если не хватит? — неуверенно возразили из-за стенки и вдруг заорали в два голоса:
— Вот именно! — подтвердил Леша Белый. — Больше ничего и не умеете… — И закричал так, что эхо отдалось в конце вагона: — Зой-ка! Наплюй на них и топай, маршируй сюда!
Не сразу объявилась Зойка. Рубашечка на ней была расстегнута, и можно было увидеть белые полусферы грудей. Проплыла уточкой мимо нас, только косой вильнула, даже не повернула головы. А мы с Шабаном на ее распахнутую грудь уставились. Не могли оторвать глаз.
Не знаю, как Шабану, а мне вдруг подумалось, что мы тут прямо как в театре. Перед нами пьют, ходят, гуляют… На нас вообще ноль внимания — фунт презрения, будто мы не существуем. А нам так даже интересней: цельный спектакль после стольких месяцев прозябания в вагончике. Еще было бы интересней, если бы не опасались, что нам тут приготовлена похожая роль.
А Леша Белый посадил Зойку к себе на колени и, придерживая за поясницу, стал совать ей в губы кружку. Она молча отворачивалась — водка лилась ей на грудь, на пол, — но с чужих колен не слезла. За стеной громко гоготали мужчины и повизгивала Мила. То ли плакала, то ли смеялась.
Я отвел глаза от Зойки. Своей необычной для нее покорностью она вызывала особую неприязнь. Я стал смотреть на Шабана, а он на меня.
Было видно, что и он тоже начинает раздражаться от всей этой картины. Я даже немного испугался, зная его вспыльчивый характер татарчонка. В детдоме однажды он бросился на воспитателя, сделавшего замечание, вцепился зубами в его руку, насилу оторвали.
Я спросил:
— Шабан, ты как?
— А ты как? — спросил он.
— Херово. Да?
— Еще хуже, чем херово.
— Может… драпанем?
— Куда?
Откуда мне знать куда? А здесь что, лучше? — так подумалось. Но, может и лучше. Не станут палить, как Скворчику в спину. Со стола бы чего бросили… Хоть корку хлеба…
Конечно, это не произносилось вслух. Мы давно научились понимать друг друга по шевелению губ. Сильно захмелевший Леша Белый вдруг повернул к нам стриженую голову, свирепо бросил:
— Так что ваш фриц… Иль как его?.. Будете утверждать, что не слышали, что он по-своему лопотал с фашистами?
— Какой фриц?
— Какой, какой!.. Рыбкин который!
— Рыбаков?
— Ну Рыбаков.
— Мы ничего не слышали, — сказал я. А Шабан кивнул.
— И больше не услышите… вашу мать! — Леша Белый выругался. И посмотрел на Зойку. — Она грит, тоже не слыхала. Но с ней-то мы по-простому… — Он грубо заголил Зойке юбку, но Зойка сидела с анемичным лицом и глядела в потолок. Дура, подумалось, хоть бы со стола пожрала. Все не за бесплатно.
Тут с грохотом объявились двое остальных. Волосатик тащил обнаженную Милку, за растрепанными волосами не было видно лица, а другой, в майке, Синий, держал на вытянутых руках играющий на ходу патефон.
Иголка у патефона от сотрясения прыгала с дорожки на дорожку, сбивая мелодию, но можно было разобрать, как женский голос выводит довоенную песенку «Катюша». Знакомые слова… Ты, мол, землю, береги родную, а любовь Катюша сбережет… Прям к нашей жизни…
Патефон водрузили на столе, а пластинку завели снова.
— Танцуем! — крикнул Волосатик.
А Лешка Белый вдруг еще побелел, как перед атакой, гаркнул во все горло:
— Слушать команду! Один солдат в две шеренги ста-но-ви-и-сь!
Меня подтолкнули к Зойке со словами:
— Работай, подкидыш! Пайку получишь!
— Тан-цуй танго! — заорал Волосатик.
— Но я… Я не умею, — сознался я.
Я и, правда, никогда в жизни не танцевал, да еще под патефон.
— А тут уметь не надо. Двигай ногами! А мы полюбуемся!
— Тренье двух полов о третий!
Так они острили, расположившись за столом и наблюдая за нами. Шабану всучили Милку, мне Зойку, что было особенно противно. Она послушно протянула руки, которые были холодны, как лед. У меня от ее холода даже пальцы онемели, будто танцевал с покойником. Да, и впрямь, она была как неживая, сомнамбула, лягушка из болота, которую велели взять в руки. Я опустил глаза, чтобы она не увидела, как я ее сейчас ненавижу. Но она тоже смотрела в пол. Наверное, она так же ненавидела меня.
Мы сделали несколько шагов в такт музыке. И еще несколько шагов.