Они спрашивали его, вправду ли он думает то, что говорит: будто его мир не имеет ничего общего с их реальным миром? Ведь они — тоже
И он ворочался во сне, и боли в спине копьем пронзали его сон, и он хотел ответить им, что они не должны предъявлять к нему слишком большие требования, что он знает — ему не удалось воплотить свою идею, но, может, кто-нибудь другой… И вдруг они исчезли, а над ним склонились полицейские приставы, те двое, что обычно приходили к нему; они принесли ему его одежду и сказали, что через час начнется суд.
— Тогда помогите мне одеться, — сказал он.
Телега была сколочена из грубых, необтесанных досок Он спросил, неужто за ним не могли прислать экипаж получше и поприличнее, но на его вопрос никто не ответил.
Спасибо, дождя нет, подумал он. В прошлый раз шел дождь.
Но потом он подумал: шел бы дождь, люди сидели бы по домам, не толпились бы на улицах. Шел бы дождь, никто не высунул бы носа наружу. В крайнем случае, глазели бы из окон, но когда видишь лицо в окне, это не страшно, не больно.
Слишком хорошая погода, упрямо думал он, пока телега тряслась на пути к ратуше. Слишком яркое солнце.
И на всем пути стояла тишина, до самого конца.
Вылезая из телеги, он упрямо смотрел перед собой, ничего не видя, не замечая тех, кто стоял вокруг и пялился на него, он заткнул себе уши и ничего не слышал, и все, о чем потом могли рассказать зрители, были только очевидные факты: как он побледнел за время ареста, как выпирают на его лице скулы и как надменно или, наоборот, смиренно, а может, просто равнодушно смотрят его черные глаза. Они пользовались последней возможностью разглядеть его испытующим взглядом, пока его не начали испытывать на суде.
Один из них, сестру которого лечил Мейснер, и который не мог смириться с тем, что в его семье долго говорили об этом чудодее так, будто он сам Господь Бог, вырвался вперед и сунул под нос Мейснеру стеклянный шар из чана; на лице его было написано торжество — такое же торжество, как тогда, когда они в достопамятный вечер разбили вдребезги магнетизеров аппарат и в священном хмелю выбросили цепи из окна. А этот, ловко спрятав за пазухой шар, потихоньку улизнул — теперь он тыкал этим шаром в нос Мейснеру.
— В нем воздух! — пронзительно кричал он. — Ничего, кроме воздуха! Ничего другого там нет!
Мейснер не мог пройти мимо этого человека — тот преграждал ему путь. Несколько секунд оба стояли молча, и вдруг Мейснер с улыбкой посмотрел на шар, который был просто воздухом.
— Да, — подтвердил он, — теперь в нем ничего, кроме воздуха, нет.
Человека оттащили судебные приставы. Мейснер двинулся дальше. Они вошли в ратушу.
И вот судьи сидят на своих местах. Их шестеро. Всё это люди простые, только двое из них получили образование. А он сидит перед ними, этот самый Мейснер. Зрители занимают места. Среди них много женщин.
В первый день заседания у дверей в зал суда произошла небольшая стычка. Несколько человек обсуждали рассматриваемое дело, и какая-то взволнованная женщина открыто взяла Мейснера под защиту. Она утверждала, что процесс затеяли власти, которые боятся Мейснера. А все доказательства подтасованы.
Во время этой стычки какому-то человеку — им оказался тридцатипятилетний портной — ножом обезобразили лицо. Нож прошелся по переносице, потом, скользнув по кривой вверх, разрезал нижнее веко и серьезно повредил глаз. Вызвали было Зелингера, но раненый предпочел другого врача, который уже находился в зале суда. Тот быстро перевязал рану.
16
Накануне первого судебного заседания я долго беседовал со Штайнером. Мы пытались вместе разобраться в той сумятице, которую Мейснер поселил в наших душах.
Мы ведь сами участвовали в обмане, погрузились в него с более или менее открытыми глазами. Поэтому почти невозможно его осудить. Должно быть, во мне самом жила потребность уступить соблазну. Если мы его сейчас осудим, образуется пустота, которая на долгие времена будет свидетельствовать о том, что мы поступили неправильно. Но Штайнер неколебим в своей уверенности: эта пустота не может быть аргументом в пользу Мейснера, она говорит лишь о том, что пустоту надо чем-то заполнить.
Я поделился с ним мыслями, которые в последние дни неотступно меня тревожат. Когда моей дочери было девять лет, я как-то пообещал ей, что мы поедем в горы. Она была счастлива. Три месяца продолжалось это счастье, то было светлое время для всей семьи.
И вот мы поехали в горы. Мы пробыли там неделю, и все это время шел дождь. Мария устала, и, по- моему, в каком-то смысле горы ее напугали: они оказались слишком величественными и грозными. По возвращении домой она была совсем без сил и больше уже не радовалась.
И вот теперь я представляю себе такую картину: я постоянно сулю что-то другому человеку, рождаю у него мечту о грядущем счастье, а потом, перед тем как этой мечте осуществиться, отнимаю у него эту мечту. Поездка в горы не состоится. И нет никаких разочарований, обещание забыто, жизнь продолжается.
В этом случае человек по-прежнему будет счастлив, хотя реальных на то причин у него нет. Перед его взором будет поблескивать паутина, и хотя это всего лишь паутина, чувство счастья останется реальным. Разве оно изменится от того, что зиждется на обмане?
Но если убрать паутину, чем мы ее заменим? Поездкой в горы? Богатством? Более удобным жилищем? Более коротким рабочим днем? Более легкой работой? Более долгой жизнью? Лучшим пивом?
Я сомневаюсь в своей жизненной программе, но твердо ее держусь, пока кто-нибудь не научит меня жить по-иному. И вот я работаю, стараюсь делать свое дело как можно лучше, делаю все что могу, пока могу. Стараюсь причинять как можно меньше зла. И в то же время я смотрю на тех, кто поддался Мейснеру, и понимаю их, потому что во мне живет то же недовольство. Я живу так, как живу, но во мне все время что-то протестует.
Я осужу Мейснера с большой неохотой, но я сделаю это, потому что считаю: это правильный шаг, и следующий шаг можно сделать, только исходя из этого осуждения. Мы встречались в течение одной зимы, мы две линии, которые пролегают очень далеко друг от друга, но где-то сближаются.
Я вижу перед собой свой город. У него блестящее будущее — он будет благоденствовать, станет богатым, развитым, единообразным. Это жуткое видение, и я спасаюсь от него в обманном мире Мейснера, чтобы найти отдушину в этом невыносимом благоденствии. Мир Мейснера гротескнее, но он живой.
Мейснер сидел всего в двух метрах от меня, вполоборота ко мне. Когда я опустился на свое место, он взглянул на меня и улыбнулся без всякого выражения.
Народу собралось много.
Изложить выступления всех свидетелей я не берусь. Расскажу только о главных — очень уж многие считали, что их обманули, хоть и весьма невнятно объясняли, в чем это выразилось.
Часть материалов прибыла из других мест. В одной из бумаг речь шла о том, что десять лет назад Мейснер был осужден за подделку документов. Его приговорили к четырехнедельному содержанию под стражей на хлебе и воде — наказание мягкое, видно, многие влиятельные особы в том городе, где происходил суд, имели, как говорится, свой интерес в том, чтобы Мейснер оставался в их краях.
Полагаю и опасаюсь, что здесь все будет по-другому.
Мейснер заявил, что не намерен давать никаких пояснений насчет этой бумаги.
Мейснера спросили также о мадам Кайзер. Спросили, считает ли он, что лечил ее успешно.