Думаю, жизнь — это соблазн, соблазн предпочесть красочное справедливому, изящное — неуклюжему. В этом свете вижу я теперь Мейснера, надежду, которую он мне дал. Я поддался Мейснеру все мы всегда на короткое время будем ему поддаваться. А потом маятник качнется в другую сторону: весомое всегда побеждает легковесное.
Он не умрет, он будет жить. Он постоянно будет стоять перед нами, искусительный, убедительный, полный власти, которой наделил его наш восторг. И всегда найдутся люди, подобные Штайнеру, угрюмо неколебимые в своей борьбе против него, недоверчивые и спокойные, и другие, которые будут ждать, пока качнется маятник, а когда он качнется обратно, они все так же будут ждать, разочарованные тем, что им не удалось пережить упоение, недовольные собственным бесчувствием, но все же выжившие и никуда не девшиеся.
Мария играет, а мы сидим молча и слушаем ее — фортепианная пьеса по окончании рабочего дня. Музыка баюкает нас, и мы дремлем, и все уже позади.
Интерес публики к последнему дню судебного заседания оказался куда меньшим, чем я ожидал. Конечно, скамьи были заполнены, но у дверей народ уже не толпился. Двери были распахнуты, но рядом никого. Дополнив свои показания по одному вопросу, я вышел на лестницу глотнуть свежего воздуха и постоять на солнышке.
Я стоял на лестнице и смотрел на наш город.
Отец не раз рассказывал мне о том, как город выглядел, когда мы сюда приехали, — мне было тогда всего три года, и я мало что помню. Отец рассказывал, каким грязным, запущенным и убогим все ему тогда показалось. И как преобразился город за годы, что он в нем прожил, как выстроили новые дома, как все стало чистым и похорошело. Он ничего не говорил о том, как это преображение отразилось на людях, шли ли они в ногу с прогрессом. Если мы смогли поддаться человеку, который сейчас там, в зале, если у нас была в нем потребность, стало быть, что-то в нашем городе мы забыли построить.
Я глядел, как поднимающиеся с берега испарения стелются над городом: у берега стирали, кипятили воду в железных котлах и вальками выколачивали грязь. Я видел только клинышек моря, но мне казалось, я вижу все. Воду, темную, как всегда по весне, и полную подтаявших льдин, солнечные блики на воде, смех, мячиком скачущий по ее зеркалу, голоса, разносящиеся далеко вокруг, детей, играющих у кромки на берегу и шлепающих по воде длинными палками, их пронзительные радостные крики; пар от котлов, который поднимался вверх и стлался над городом, над нашими красивыми домами и мощеными улицами, над красивой главной торговой площадью и недавно построенными новыми церквами, над нашими надуманными, безнадежными, неразрешимыми проблемами; он поднимался к солнцу, стлался над главной площадью и над ратушей, где я стоял, поднимался все выше, выше, становясь все реже, я его уже почти не видел; солнце, испарения и воздух, которым так легко дышалось, и небо, мглисто-голубое, светло-голубое, чистое, ясное.
Я глубоко вздохнул и обернулся к двери. Вошел в нее. Когда я вошел, судебное заседание как раз закончилось.
Приговор еще не огласили.
Низверженный ангел
I ЗАЧИН
До сих пор храню одну из странных записочек мальчика. В ней всего три слова: 'Выдыхаю свое лицо'.
Молитва?
Проснулся в 3.45, сон по-прежнему стоит перед глазами. Невольно провел пальцем по лицу, по коже щеки.
Был совсем рядом с ответом.
Встал.
Там над водой висел удивительный утренний туман, мрак рассеялся, оставив парящее серое покрывало, не белое, а как бы с отблеском темноты; оно висело метрах в десяти над поверхностью воды — блестящей и совершенно неподвижной, как ртуть. Птицы спали, ввинтившись в самих себя и в свои сны. Неужели птицы способны видеть сны? Туман стелился так низко, что открывал взору лишь воду и птиц, противоположного берега не было, только черная неподвижная поверхность воды, беспредельное море. Я мог вообразить, что нахожусь на краю земли и впереди — ничего.
Последний предел. И птицы, ввинтившиеся в свои сны.
Внезапно движение; взлетела птица. Я не слышал ни звука, видел только, как она била кончиками крыльев по воде, вырвалась, взлетела наискось ввысь: это произошло внезапно и так легко, невесомо. Я видел, как она поднималась все выше и выше к серому потолку тумана и пропала. И не слышал ни единого звука.
Я стоял как вкопанный и ждал, но больше ничего, абсолютно ничего. Должно быть, именно так было, когда умер Пинон. Как птица, которая взлетает, устремляется ввысь и внезапно исчезает.
Свобода. Или одиночество. Восемь минут — сколько это? Он оставил после себя Марию, и восемь минут она была в одиночестве.
Записываю в дневнике: 'Посмертная карточка. Он вдруг видит самого себя'.
Сигнал.
Когда Брехт пришел к Рут Берлау в психиатрическую клинику в Нью-Йорке, намереваясь забрать ее домой, она потребовала, чтобы он забрал и всех других пациенток в палате. Он отказался, и она осталась.
'Лучше вместе с осужденными, чем с оправданными'.
Она жила только им. Сначала это было правильно, единственно возможный способ жить. Потом внезапно сделалось — недействительным. Как это произошло, она по-настоящему не знала, просто вдруг она превратилась в змеиную кожу, брошенную на лесной прогалине. Он перестал ее видеть. А ведь ей хотелось, чтобы ее видели. Человек может жить без зрения, слепой тоже человек. Но если тебя не видят, то ты — ничто.
Человек не может жить как змеиная кожа.
Все, чем она была, прошло через него. Она сама ведь так и хотела. А он сказал: если появляется зависимость, то это уже не любовь.
Змеиная кожа, не человек. И тогда она плюнула ему в лицо, на глазах у всех.
Записываю теперь тщательно все сны. Важно заметить, как они меняются.
Пытаюсь вспомнить старый сон в деталях.
По-моему, было так. Человек в ледяной могиле, я не знал, кто это, он лежал с открытыми глазами, уставившись в серый космос. Подтаявшая, а потом вновь замерзшая вода образовала на его лице тонкую, прозрачную ледяную корку. Через нее он мог видеть части предметов, которые вроде были ему знакомы: глыбы льда, свинцовые тучи и птицу там, высоко, двигавшуюся словно тень; но ледяная корка была плохим стеклом, и он был не уверен. Все описания вдруг перестали существовать, когда он умер, но все равно он не мог четко видеть. Когда выпал снег, человек стал совсем непрозрачным и детали исчезли: и он наконец обрел свободу. Последнее, что он видел, — альбатроса там, в вышине, если то был вообще альбатрос: ему казалось, что это паук, который медленно полз по его лицу.
Это старый сон.
К., его жена и я договорились встретиться в кабинете К.; мы намеревались сообща уладить все, что требовалось после смерти мальчика, отослать его немногочисленные вещи его родным. Когда я пришел в кабинет, и К. и его жена были уже на месте.