автора, очевидно, больше интересовали уродства участников, нежели их вера. Указаны сестры Эдит и Хелен Моррис (59 и 48 см соответственно) — но для большинства приводятся лишь их артистические имена. Там есть мисс Пингвин, у нее поразительно короткие ноги, всего один дециметр, и плоские ступни, лишенные больших пальцев; мисс Сюзи (женщина с крокодиловой кожей). Женщина-слон, три обезьяноподобных человека, женщина с волосатым телом. На столе красуется Адриан Джеффичефф, человек-собака.
В группе присутствует и Антон Лави, основатель секты, со своей неизменной опухолью на одной стороне лица.
На фотографии всего шестнадцать человек. Никто не улыбается. Они судорожно держат друг друга под руки, словно что-то должно случиться, словно они ждут нападения врага, словно они только что приготовились, словно они все равно решили держаться вместе. Все смотрят прямо в камеру.
Крайний слева — Паскаль Пинон. Его громадная раздвоенная голова поднята, он несет свою жену, как шахтерскую лампочку, нет, я ошибся, внезапно я вижу, что он держит свою голову и свою жену совершенно по-иному.
Как шлем? Готов к борьбе.
Мне все чаще снится Пинон. Сейчас он стал само собой разумеющейся частью ночи, почти привычной частью. Повторяются все старые сны, я, как всегда, не способен их растолковать, но Пинон присутствует обязательно. Это новый элемент. Он начинает играть все более важную роль.
Во сне все происходящее рационально, вполне объяснимо. Во сне необъяснимое сочетается с необъяснимым, и я понимаю. Никаких странностей. Все поддается толкованию.
Сегодня ночью видел сон: сидел с Пиноном и его женой на берегу моря, у самой кромки воды. Мы развели костер. Я держал его за руку, а Мария, как обычно, пела, не злобно, а печально, беззвучно и отчетливо, как пела всегда, и мы понимали ее пение и любили его.
И она знала, что мы понимаем.
И тем не менее мы находились в моем старом сне. Старом сне, раньше всегда пугавшем меня, сне о вечности, потому что раньше я всегда был наедине с вечностью и это меня пугало, не то что сейчас, когда меня окружала их самоочевидная любовь. Небо было, как в том старом сне, совсем темное, и я знал, что где-то там вдали высится гора, десять километров длиной, десять километров шириной и десять километров высотой. И каждую тысячу лет туда прилетает птица и точит о гору свой клюв. И когда гора срыта, проходит лишь секунда вечности.
Прежде я был совсем один в этом сне. Какая невероятная разница по сравнению с теперешним временем, когда я узнал Пинона и его жену. Они меня научили всему, и во сне я все понимал. Я сидел, держа Пинона за руку, Мария пела покойно и беззвучно, и, по-моему, я был почти счастлив.
Дневник: 'Agape: не нуждаться в том, чтобы заслуживать прощения'.
К концу жизни они обрели громадное утешение в этой вере. Словно бы круг замкнулся; то, чего они не понимали, стало чуточку яснее, неестественное исчезло, запутанное прояснилось.
Мне так кажется. Я ведь не знаю точно. Но такой ночью, как эта, когда Паскаль и Мария сидят со мной у самой кромки моря и Мария поет, кое-чему учишься. Нельзя этого ни недооценивать, ни презирать.
Раньше, когда их считали детьми Сатаны, в то время, когда они сидели в темноте и чувствовали только, как врезаются в тело веревки, чувствовали влагу и боль от ран, они ведь не понимали, что их страдания имеют свой смысл. Их исключили из любви, свергли с небес любви. Их страдания были абсолютно бессмысленными. Бессмысленность страдания и причиняла самую сильную боль. Теперь они осознали, что Бог раскололся пополам, что любовь — это одновременно и жизнь, и смерть, а сами они представляют жизнь. Теперь они поняли, что их страдания — это жертва тому богу, которого они выбрали, не свергнутому Сатане, а Человеку. И что боль была необходима именно поэтому.
Итак, в конце концов они пришли к примирению. Существовали небеса и для низвергнутых с небес, там-то Пинон с женой сейчас и пребывали, получив задание чрезвычайной важности. Их поставили сторожить последний предел земли и человека, чтобы защитить тех, кто оказался внизу. Они поняли, что на самом деле монстры созданы в качестве религии для человека, святого человека, в принципе несокрушимого и потому постоянно подвергающегося попыткам его сокрушить, уникального человека, каким бы деформированным ни было его тело. Поэтому они поняли, что, оказавшись среди тех, кто внизу, среди последних, они приняли на себя более высокую, трудную и великую миссию. Они были пробным камнем: человек с деформированным телом показывал, на чьей он стороне — на стороне совершенного Бога или на стороне несовершенного человека.
Они начали понимать. И в последний год им стало легче жить.
Когда все пели псалмы в церкви секты, Паскаль Пинон молчал. Выступая в шапито, пел именно он, а в церкви сидел на стуле, подняв свою огромную двойную голову, и молчал. Ни разу не запел. Пела только Мария — ее губы шевелились, это все видели, шевелились в такт песне.
Но никто, кроме Пинона, не слышал ее.
Может, поэтому он и молчал: в конце концов он научился слушать себя, научился слышать беззвучную песню, небесную арфу Марии, той, кого, как он наконец осознал, любил. На это ушло немало времени. В их браке песня играла огромную роль — сначала в руднике, когда песня звучала пронзительным диссонансом, беспомощно завывающим плачем небесной арфы, край которой крепился не к любви, а к смерти, к черной звезде в далеком космосе. Это был плач, который приводил Пинона в отчаяние, ибо он рассказывал о жизни без смысла, о том, кого никто не видел, о том, кто обитал в никуда не ведущей боли.
Потом песня стала ласковой, дружелюбной; их освободили, что-то должно было произойти. Потом песня стала злобной, Мария пыталась убить его, злобная песня, злая. Потом Мария сидела на лесенке в лучах утреннего солнца с Тихого океана, и человек-собака гладил ее по щеке птичьим пером, и она снова запела с любовью, совсем не так, как в эти четырнадцать чудовищных дней, когда другая женщина пыталась встать между Пиноном и Марией, пыталась забеременеть, что ей, возможно, и удалось, — и все для того, чтобы завладеть им, не понимая, не понимая, не понимая, не…
Любовь, которая была лишь смертью.
И вот, под конец — да, может быть, ее песня была похожа на псалом. Но обращенный не к богам. Она пела для окружавших ее монстров. В полной уверенности, что они поймут.
Когда община пела, Паскаль молчал. Но слушал себя, так это должно было быть. Он наверняка слышал ее совершенно отчетливо и, вероятно, не желал слушать кого-нибудь еще. Никого, кроме нее.
VI КОДА
Ее высадили у строгальни; дело было в марте, поздним вечером, снега еще по колено, и шофер, его звали Марклин, повернулся к пассажирам и спросил, не сжалится ли кто над ней. Но она не пожелала. И пошла по глубокому снегу к опушке.
Дом был погружен в темноту.
Невероятный первый шаг в долгое одиночество: как головокружительный шаг в необъятную пустоту.
Мне было всего шесть месяцев, когда умер отец, так что я его не помню.
После его смерти у него в кармане нашли блокнот со стихами, которые он писал от руки, карандашом. Это было удивительно, лесорубы в тех краях, пожалуй, не так уж часто писали стихи.
Блокнот немедленно сожгли.
Не знаю почему. Но быть может, потому, что поэзия считалась грехом, искусство считалось чем-то греховным, отец согрешил, и в таком случае лучше всего сжечь. Но порой меня гложет любопытство: что же там было написано.
Итак: сожгли, и стихов как не бывало. Неотправленное послание. Иногда мне кажется — то, что я сам пытаюсь делать, отчасти должно восприниматься как попытка реконструировать сожженный блокнот.
Мы договорились встретиться в кабинете К. все трое: К., его жена и я. Нам предстояло упаковать