мало, носит огромные черные свитера, скрадывающие ее пышные формы, и вообще старается быть незаметной, надеясь, что ее оставят в покое. Только они никогда ее в покое не оставят. Вот она и бродит, печально понурившись, словно боится с кем-то глазами встретиться, и от этого кажется еще более коротконогой, толстой и неуклюжей; и никто не замечает, какая у нее чудесная кожа — в сто раз лучше, чем у прыщавой Шанталь! — какие красивые и густые волосы. В общем, если бы другие к ней относились по- человечески, она могла бы быть очень даже ничего…
— Ты должна попробовать! — уговаривала я ее. — Вот возьми и удиви себя.
— Что попробовать? — в десятый раз уныло переспрашивала Матильда, словно желая сказать: «Зачем ты зря тратишь на меня время?»
И тогда я поведала, ей кое-что из того, о чем рассказывала мне Зози. Она слушала, забыв даже потупиться, и смотрела на меня во все глаза.
— Нет, я на такое не способна! — заявила она.
Но я заметила в ее глазах проблеск надежды, а сегодня утром на автобусной остановке мне показалось, что она уже и выглядит иначе — держится гораздо прямее, увереннее и впервые за все время, что я ее знаю, оделась не в черное. На ней был самый обыкновенный джемпер темно-красного цвета, который нормально сидел, а не висел мешком, и я даже сказала ей: «Как мило! Тебе идет». Матильда немного смутилась, но ей явно было приятно, и она впервые за все это время вошла в школу с улыбкой.
И все-таки странное какое-то ощущение. Вдруг стать… ну не то чтобы популярной, но заметной; заставить людей иначе смотреть на тебя, уметь воздействовать на их восприятие…
Как только мама могла от всего этого отказаться? Жаль, что нельзя ее расспросить, хотя мне и очень хочется! Но тогда придется рассказать ей и о том, как я наказала «Шанталь и компанию», и о деревянных куколках, и о Клоде, и о Матильде, и о Ру, и о Жане-Лу…
Сегодня Жан-Лу впервые пришел в школу после болезни и показался мне очень бледным, но вполне живым и веселым. Оказывается, он просто простудился немного, но сердце у него такое плохое, что любая болячка может оказаться для него делом серьезным. Впрочем, уже сегодня, едва успев вернуться, он опять принялся фотографировать все и вся, уставившись в объектив своей камеры — по-моему, он весь мир видит только сквозь этот объектив. Жан-Лу фотографирует и учителей, и нашего сторожа, и ребят, и меня, конечно. Снимает он очень быстро, так что никто ничего и понять не успевает, и многие на него из-за этого сердятся, особенно девчонки, которым, конечно, хотелось бы сперва прихорошиться, принять выигрышную позу…
— Ага, и весь кадр испортить, — говорит Жан-Лу.
— Почему испортить? — удивляюсь я.
— Потому что камера видит больше, чем обычный невооруженный глаз.
— Она что, и призраков видит?
— И призраков тоже.
Это просто смешно, подумала я. Но в целом он прав. На самом деле он говорит о Дымящемся Зеркале и о том, что оно может показать тебе такое, чего обычно не увидишь. Жан-Лу, разумеется, не знает старинных названий и символов, но он так давно занимается фотографией, что, возможно, сам научился тому трюку, который показывала мне Зози, — умению сосредоточиваться и видеть вещи такими, какими они являются в действительности, а не такими, какими люди хотят их видеть. Именно поэтому Жан-Лу обожает ходить на кладбище: он ищет там вещи, которых простым глазом не разглядеть, — светящихся призраков, истину или еще что-нибудь этакое.
— Ну и как же я, по-твоему, выгляжу в действительности?
Он быстренько пролистал последние снимки и показал мне на дисплее одну фотографию, которую сделал во время большой перемены — я как раз выбегала во двор.
— Я тут немного не в фокусе, по-моему, — привередничала я.
Мои руки и ноги, снятые в движении, занимали почти все пространство, но с лицом было все в порядке — я смеялась.
— Вот это настоящая ты, — сказал Жан-Лу. — Очень красиво получилось.
В общем, я так и не поняла до конца, то ли он важничает, то делает мне комплимент, и решила промолчать, а заодно просмотрела и остальные недавние снимки.
Там, например, была Матильда, толстая и печальная, как всегда, но, несмотря на это, показавшаяся мне почти хорошенькой; и Клод — в те минуты, когда он почти без заикания разговаривал со мной; и месье Жестен с ужасно смешным и совершенно неожиданным выражением лица: казалось, он вовсю старается быть суровым, а сам едва сдерживает веселый смех; а еще я обнаружила там несколько снимков нашей chocolaterie, которые Жан-Лу еще не убрал в память и не стер. Но он почему-то прощелкал их очень быстро, словно не хотел, чтобы я их рассматривала.
— Погоди минутку, — остановила я его, — это ведь, кажется, моя мама, да?
Да, это была она — с Розетт. И мне показалось, что она очень постарела. А Розетт в самый неподходящий момент отвернулась, и рассмотреть ее лицо как следует было невозможно. А потом я заметила рядом с ними Зози — но какую-то очень странную, совсем на себя не похожую: уголки рта скорбно опущены, в глазах какое-то непонятное выражение…
— Пошли! Мы опоздаем! — сказал Жан-Лу.
И мы бегом бросились к автобусу, а потом, как всегда, заглянули на кладбище — покормить кошек и немного побродить по аллеям под деревьями, с которых опадали последние бурые листочки. Там не было ни души, одни призраки.
Уже темнело, и мрачные силуэты надгробий смутно вырисовывались на фоне сумеречного неба. Не слишком удачное время для фотографирования — если, конечно, не пользуешься вспышкой, которую Жан- Лу называет дурацкой, — но все равно там было очень здорово, необычно, и так красиво выглядела рождественская иллюминация чуть дальше, на Холме, и цветные огоньки сливались с россыпью звезд, уже загоравшихся на небе.
— А ведь люди по большей части никогда ничего этого не видят!
Жан-Лу фотографировал вечернее небо в желто-серых полосах, и гробницы на этом фоне казались силуэтами допотопных судов, стоящих на рейде.
— Именно поэтому я и люблю бывать здесь в такое позднее время, — продолжал он. — Когда уже темно и все расходятся по домам, только тогда становится по-настоящему ясно, что это именно кладбище, а не просто парк, где стоят памятники всяким знаменитостям.
— Ворота скоро закроют, — напомнила я ему.
Ворота на кладбище вечером всегда закрывают, чтобы там не ночевали всякие бродяги. Но некоторые все равно там ночуют — просто перелезают через ограду или заранее прячутся там, где gardien[50] их не увидит.
Сначала я именно так и подумала, увидев его: бродяга, который хочет где-нибудь здесь устроиться на ночлег. Просто тень, скользнувшая за угол одной из гробниц, некто в огромном неуклюжем пальто и шерстяной шапке, натянутой на самые уши. Я тихонько коснулась руки Жана-Лу. Он кивнул и прошептал:
— Приготовься — и бежим.
Нет, я вовсе не так уж испугалась. По-моему, бездомный человек ничуть не опаснее тех, у кого есть нормальное жилье. Но мы ведь никому не сказали, что пойдем сюда, а я точно знала: мать Жана-Лу просто в обморок грохнется, если ей станет известно, куда ее сынок по вечерам после школы ходит.
Она-то считает, что Жан-Лу торчит в шахматном клубе.
«Вряд ли она хорошо его знает», — подумала я.
Итак, мы были готовы бежать, если этот человек вздумает хоть немного к нам приблизиться. И тут он вдруг обернулся. Увидев его лицо, я невольно вскрикнула: «Ру?!»
Но, едва услышав мой голос, он мгновенно исчез — скользнул куда-то между гробницами, быстрый, как кладбищенский кот, и бесшумный, как призрак.