– Нет, Борис Захарович. Это с вашей стороны черная неблагодарность. И Николай Иванович вами недоволен. (Николай Иванович – это Ежов.)
Я говорю:
– Что вы от меня хотите?
– Напишите вот, как руководил Шумяцкий съемками.
Понял я, что Шумяцкий очень большие надежды возлагает на картину. Боялись все тогда арестов. Я говорю:
– Нет, я такой вещи писать не буду.
Тогда он звонит по внутреннему телефону Шумяцкому и говорит, что вот договариваюсь, но трудновато идет дело. Поворачивается ко мне и говорит:
– Зайдите к Борису Захаровичу. Захожу.
Борис Захарович говорит:
– Это нечестно, товарищ Михаил, я столько сил положил на вашу картину, вы не забывайте, что вы с «Мосфильма» были уволены. Я вас вытащил, я вас на эту картину назначил, я руководил съемками. А вы что? Все лавры хотите себе? Это вот, творческие работники, вот ваша манера.
Я говорю:
– Что вы хотите, Борис Захарович? Это неприлично, если я буду в газете писать вам благодарность. Это не положено, это некрасиво, да и… я спасибо могу вам сказать, да и все. Да и потом, простите меня, вы Охлопкова не утвердили, за мной слежку установили, сложно это все. У меня к вам претензий нет. Вы вон меня переснимать заставили зря.
Он говорит:
– Слушайте, если вы напишете, все будет в порядке. Я вам устрою встречу, знаете, с кем?… Лично встретитесь, поговорите, получите благодарность. Ну, а нет, – смотрите.
Я говорю:
– Борис Захарович, я пуганый, не пугайте вы меня.
Он говорит:
– Я вас не пугаю. Мы же одной веревочкой по этой картине связаны, неужто вы не понимаете? Мы ж должны поддерживать друг друга. Вот, смотрите.
Я говорю:
– Нет, Борис Захарович, я очень вам благодарен, но делать ничего не буду.
И он тогда напечатал сам статью под названием «Опыт непосредственного руководства».
Ее подняли на смех в «Литературной газете». Очевидно положение его было уже шаткое. А потом я немного пожалел, что отказался как-то поддержать его. Вдруг узнал, что он ночью арестован. И он арестован, и белобрысый Усиевич арестован, и все его заместители арестованы, начался разгром кинематографических кадров. Все были арестованы. И на студии были многие арестованы. Арестованы были люди, которые никак не могли ни бить колуном объективы, ни рубить кабели. Кто это делал? Я так и не знаю.
Может быть, все это делалось для того, чтобы создать повод для ареста? А может быть, и в самом деле картина кому-то была нежелательна, не думаю, чтобы это могла организовать Соколовская, как-то не верится мне в это. Тогда я твердо верил: диверсант.
Вышла картина на экран. Ну, у народа успех, чего говорить – он хорошо известен. А в кинематографических кругах было очень по-разному, очень по-разному. Один ленинградский режиссер (не хочу называть его фамилию), встретивши меня, когда я спросил: «Как картина?», – ответил:
– Знаете, очень плохой был экземпляр, звук невнятный, я, признаться, не разобрался.
Мой ближайший друг и, так сказать, соратник, один московский режиссер, признался мне через два года, когда уже посмотрел «Ленин в 1918 году»:
– Миша, – сказал он, – вы сделали хорошую картину. Признаться, я «Ленин в Октябре» не смотрел. Все говорили, что это такая дрянь, а я не хотел огорчаться за вас.
Ну-те-с, Ленинградский Дом кино прислал в Москву телеграмму такого содержания: «Поздравляем московских кинематографистов с большой победой, с картиной „Остров сокровищ“ В. Вайнштока». Вот так.
Но, пожалуй, злее всех и, как всегда, ярче всех по этому поводу высказался Довженко. Он сказал так: «Эта картина напоминает мне концерт, в котором спела отличная певица, а раскланиваться вышел ее муж, зубной врач».
Певица – это Щукин, зубной врач – это, естественно, я.
Да, он, конечно, недобрый был человек, хотя
А душенька Сергей Михайлович Эйзенштейн написал огромную рецензию, хвалил меня, хвалил подчеркнуто режиссуру. И когда я читал, я понял, что он это делал именно потому, что другие ругали. «Вот другие ругают, а я хвалю Ромма». А я уверен, что он много-много огрехов заметил.
Если бы у меня было время, насколько лучше можно было сделать эту картину! Насколько совершенней! Насколько она по мастерству слабее предыдущих и последующих моих картин. Ну, правда, зато сделана на одном дыхании.
Судьба моя переломилась после этого, и, пожалуй, я на всю жизнь как-то устал. Я уже не взялся бы никогда повторить такой фокус. А за мной утвердилась слава, что я делаю картины быстро, и все мне составляли после этого и планы очень короткие, и сроки сжатые, и нормы большие.