примеру, смирился, а Руанмг не смог. Ушёл за край. У тебя курить есть?
Я перекинул ему пачку сигарет и зажигалку, после чего поинтересовался:
— Летать тянет?
— Всё меньше и меньше, — закурив, ответил он.
— А читать Книгу Завета?
— Нет. Книга сразу отпустила. Небо вот не сразу, а Книга — сразу. — Тнельх затянулся, выпустил дым и уточнил: — А почему ты Книгу называешь Книгой Завета?
— А как её называть?
— Вообще-то, Книгой Исповеди.
— Первый раз слышу.
— Поди молодой ыщо. Сколько тебе?
— Четыре с половиной.
— Да нет, взрослый уже мальчик, должен был догадаться… А ты, вообще-то, чувствуешь, что с Книгой что-то не так?
— Очень даже чувствую, — сознался я. — Читаю-читаю, а ничего из прочитанного запомнить не могу.
— А потому что не несёт Книга никакого завета. — Тнельх вдавил выкуренную только до половины сигарету в дно пепельницы и, не делая перерыва, прикурил новую. Затянулся, выпустил дым и сказал: — Она исповедь принимает.
Для меня это прозвучало откровением.
— Это как понять? — пытаясь осмыслить услышанное, спросил я.
— А это так понять, что не ты читаешь Книгу, а Книга — тебя, — сбив пепел с кончика сигареты, ответил Тнельх.
— То есть?
— А то и есть. Приходишь ты, брат, в Храм Книги с одной-единственной целью — рассказать, что случилось с тобой за время, что прошло с Ночи Знаний до Ночи Знаний. Только для этого. Такова была задумка Высшего Неизвестного.
— А смысл?
— Тут целых два смысла — физиологический и высший.
Становилось всё интересней и интересней, я слёзно попросил:
— Просвети, брат.
— Запросто, — легко согласился Тнельх и тотчас стал объяснять. — Что касается физиологического, тут просто: всякому дракону требуется время от времени сбросить лишнюю информацию. Наблюдательность у нас нечеловеческая, но тела-то человеческие. Для нагона чревато помнить всё, что когда-то увидел и услышал. Уже на третьей сотне лет мозг бы переполнился и крякнул. Вот ты помнишь, например, сколько в берковце пудов, а в лоте золотников?
— Нет.
— А и не надо. А сколько в унции драхм?
— Это помню. Восемь.
— Надо тебе для химических твоих опытов, поэтому помнишь. А не надо было бы — забыл бы давно. Врубаешься, о чём я?
— Врубаюсь. Другого не понимаю — почему раньше я этого про Книгу не знал?
Тнельх отогнал от лица дым, после чего произнёс менторским тоном:
— Всякому овощу своё время.
Спорить с этой «глубокомысленной» сентенцией было глупо, я и не стал спорить, спросил:
— Ну а второй?
— Что «второй»? — не понял Тнельх.
— Ты сказал, что есть в этом нашем сакральном действе ещё и некий высший смысл.
— А-а. Ну, да. Тут чистая космогония. Считается, что события этого мира однажды исчерпают себя, станут повторяться, драконом нечего будет поведать Книге нового и тогда свершиться Великое Деланье, результатом которого будет наступление новейшей эры.
— Надо полагать, что это будет эра драконов?
— Надежда — наша религия и Высший Неизвестный пророк её.
Закрепляя в сознание всё только что услышанное, я произнёс вслух:
— Получается, что в радостные Ночи Знаний мы все вместе, дружно галлюцинируя, пишем в Запредельном Книгу, которая однажды изменит всё. Так?
— Так и есть, — отозвался Тнельх. — Уводят драконы понемногу череду событий из этого плана бытия в тот, подталкивая историю к концу и освобождая место для новой истории.
— Где-то я это уже слышал. Борхес, кажется, писал где-то, что мир существует, чтобы однажды стать книгой.
— Это он Малларме цитировал. Но, вообще-то, это ещё до Малларме было сказано. Люди ведь тоже давно пишут свою книгу. Точнее — текст. Ещё точнее — мега-текст. Пишут без передыха. В последнее время — особо рьяно. Заметил, сколько кругом писателей развелось?
Трудно было не согласиться.
— Это да, — кивнул я. — И политики пишут, и спортсмены, и жёны мужей, и папины дочки — все пишут. Писателей — как собак нерезаных. Всё, как в старом анекдоте: «Сейчас в Тульской писательской организации двести членов, а до революции был один. Толстой».
Не меняя сумрачного выражения лица, онгхтон обронил:
— Смешно.
И потянулся к бокалу.
— Им-то, брат, для чего всё это? — смутившись оттого, что шутка не прошла, спросил я. — Про нас я понял, им — зачем?
— У людей свои проблемы. Решают.
Видя, что мне этого ответа недостаточно, что я жду объяснений, Тнельх справился:
— Слышал байку про обезьяну за печатной машинкой?
Я, разумеется, помнил, но уточнил:
— Это ты о той, где говорится, что если обезьяну не останавливать, то по теории вероятности она однажды напечатает «Я помню чудное мгновенье»?
— О той, о той, — закивал Тнельх. — Так вот. Насчёт чудного мгновения. Существует воззрение, которому лично я склонен верить, что все пишущие люди — это такая коллективная обезьяна, которая должна написать нечто такое, через что людям будет даровано Спасение. Быть может, это даже будет всего лишь одно слово, но такое, что все ахнут. Ахнут, опомнятся и вырвутся в едином порыве из бездны страданий. А кто именно напишет это слово — великий мастер или начинающий графоман, никому неведомо. Да, по сути, это всё равно. Но очевидно — чем больше пишущих, тем больше вероятность, что чудо свершится.
— В начале было Слово и в конце будет слово, — рассудил я. — Хотя и не верю я в чудеса, но пусть тогда пишут.
— Пусть. Они в своём праве.
Вновь наполнив бокалы, мы чокнулись и выпили за успех всех этих тщетных потуг. Почувствовав, что наступил момент, когда можно спросить о главном, я сказал:
— Ещё хотел об одном спросить, брат.
— Спрашивай, — разрешил Тнельх.
— Как у вас, у онг…
Что-то помешало мне произнести слово «онгхтон», я начал заново и политкорректно:
— Как у вас, обретших иные таланты…
Захмелевший Тнельх возмутился:
— Чего, брат, выделываешься? Онгхтон я. Онгхтоном и называй.
— Хорошо, — согласился я, — онгхтон так онгхтон. Скажи, онгхтон, как у вас, онгхтонов, обстоит дело с любовью?