Ночь и сон. Вьюга с присвистом сигает через подорожные кусты... Ах да! В Гусаках ссыпной пункт ездил устраивать. Ночь и сон. Ах да! Несется в самоплясе снег, а жаркая овчина славно хранит надышанное тепло. Вздремнул. Холодает, холодает к ночи... Экая темь! Ночь и сон.
Половинкин ворочает головой. Ветер ударяет в него целой пригоршней крупных снежин. Они тают и текут по припухшим от сна щекам. Память работает отчетливей. Теперь путь в Воры... готовиться к лету, уламывать мужика, уговаривать, что де и городу нужен хлеб, грозить... А мужик недвижим, что пень, – какое на него уговорное слово сыщешь?
Серега кряхтит от многих неприятных воспоминаний, но преодолевает тяготы яви теплое благодушие сна. Ах да, и везет его в Воры Анна Брыкина, та самая, у которой муж затерялся в смертоносных полях. Та самая, у которой и бровь играет, и ноздря играет, и сама вся смехами переливается, как радуга. – Закидывает глаза кверху Серега, за собственный лоб. И тут продолженье недавнего жаркого сна. Зад Аннушки, немилосердно утолщенный полушубком, на мешке, над самой Серегиной головой сидит. Серега смотрит секунду и кашляет с непоколебимой суровостью: вот так же он и по хлебным делам мужиков уговаривает, так же и с начальством говорит.
Только Аннушке и невдомек уполномоченская строгость: своим голова забита. Она дергает вожжи, понукает и чмокает, боясь заснуть и вывалиться в рыхлый, разбесившийся снег. А руки стынут и в варежках, а голова склоняется все ниже, пока не коснется подбородок жесткой, промерзлой овчины. И опять помахнет кнутовищем, разгоняя застоявшуюся кровь, и опять рванет ошевни рослая Брыкинская кобыла, не спешащая в нескончаемую, вертящуюся мглу.
– Уж и спать устал! Расчихался... – обернулась Аннушка, хлопая варежками по коленям.
– Едем где?.. – вопрошает Сергей Остифеич и глубже нахлобучивает кожаный картуз. «Вот тоже, в этаком картузе все уши обморозишь! Не по климату такой. А без него нельзя, боятся картуза!» – Отпетово-то проехали?
– Да нет, я верхом поехала... Верхом верней. Я там дороги не знаю.
– Верст, небось, десять еще осталось! – хмурится Половинкин.
– Да мы шестнадцать считаем... – смеется Аннушка.
«Э, чорт! Ну и должность. Мотайся тут, ровно дерьмо в проруби!..» раздумывает Половинкин и пробует забыться. – Ночь и сон. Но сон уже не приходит. Выбирает наощупь соломину и обгрызает ее зубами. Зубы у Половинкина белые, смелые, но двух передних недоставать стало после одного военного дня. Когда гневается Серега, резко свистят через зубную отдушину уполномоченские слова.
– Что же ты теперь, вдова аль как?.. – приступает к делу Сергей Остифеич, выплевывая соломину в проползающий снег.
– Не вдова, не девица, не замужняя жена... – Аннушка сердится и резко дергает вожжу.
– Что же это ты так! Ведь этак даже как будто и нехорошо, – выражает сочувствие Сергей Остифеич.
– Совести в нем нету... – говорит Аннушка как бы про себя. – Только и наезжал четыре раза за все года! Зачем и жениться было! А полушалки да платья... К шуту ли они мне! С полушалками, что ли, я жить буду?!
– Только четыре раза?.. – просветляется Половинкин. – Вот голова! Меня б коснулось, так я как лист прилип бы да и не отлипал во век!
Аннушка сидит спиной к Сереге, и не видно, хмурится ли, рада ли Серегиной шутке.
– Ой ли? – насмешливо роняет она.
– Ан и в самом деле! Да коснись меня... – Половинкин так вздыхает, что кобыла прядает ушами и покорно убыстряет шаг.
Снова наблюдает Сергей Остифеич, как ползет дорога из-под ошевень. А тут в лесок въехали, – здесь поутих ветер, не хлещет через край. Здесь ходко лошадь бежит, и звуков прибавилось: скрипят полоза, да еще селезенка бьется в лошадином брюхе, да еще осыпается снег с запорошенных ветвей, задеваемых дугою.
Целые охапки снега падают на Аннушку, – не замечает, полна обидой на пропавшего мужа. «Муж! А уж она ли его в думах и в письмах хоть на неделю не призывала! Врала даже, что в брюхе понесла... Хоть на ребеночка льстилась вызвать. Все некогда. Деревянному мужу дороже жены рубль. Ай, много ли ты, Егор Иваныч, в банке накопил!?» Аннушка круто поводит плечом, а кнут свистит злей и пронзительней.
– ...а скучно небось без мужа-то? Молодая, не жила совсем, – зудит Сергей Остифеич, метя как раз в Аннушкину печаль.
– Не тревожь, – обороняется по-бабьи Анна. – Зачем бередишь? Что тебе деревенская далась! У себя, в городу, дюжинками, небось, считаешь.
Чуть не с колыбели знает все прямые и кривые ходы к бабьему сердцу Серега. И уже напрямки идет, нещадно перекручивая ус:
– В городу! Рази у нас в городу такое добро пропадает! У нас строгий учет всему. Каждой травине счет, а уж баба никак не затеряется. Например – я, я б тебя моментально под номер, да и выдал бы герою бы, вот! Рази ж это путно – такой молодке пропадать!?.
Аннушка молчит, дорога длится нескончаемо, Серега продолжает:
– У меня вот тоже знакомая бабочка была, тоже Анна. Мужа у ней убили, высохла вся... Так доска- доской и ходила!..
– Где убили?.. – вздрагивает Аннушка, сторожко прислушиваясь.
– Да вот на этой, на царской... Царь покажет, а тысяча мужиков поляжет. Да что – убитому-то хорошо, отвонял и не думается. А вот бабам маята. Я к тому, что ведь и твой, кажется, на войну ушел?
– Взяли... – не своим голосом отвечает Анна. – Может, уж сгнил где!
– И очень возможно, – играет Половинкин. – Ежли, к примеру, летом, так ведь они быстро изводятся. Опять же муха его сосет...
– Зачем ты меня горячишь?.. Я тебе не жена, – смутно лепечет Аннушка. – Спи-лежи, скоро Воры будут.
– Да я разве сказал что? Я молчу, – пожимает плечами Половинкин. – Я только тебя пожалел.
И опять снега идут, снеговой самопляс и путаница. Балуется ветер снегом, пересчитывает, обсушивает каждую снежину, словно готовит впрок.
– Слушь-ко, Анна... отечество-то забыл. Холодно тебе, давай я поправлю. А ты на мое место, грейся!..
– Ну-к ладно... – не сразу соглашается Анна, а голос ее сам собою просит жалости.
Она передает вожжи и меняется местом со своим седоком. Целых три минуты наполнены скрипом снега, оглобель да вязким хлюпаньем лошадиных ног. Снова в лесу, но дорога совпала с путем ветра. Метет и морозит, ночь и сон. Аннушка, залезшая под овчину, вдруг видит: Серега привязал вожжи на боковой тычок ошевень, подтыкает разлохматившееся сено.
– Куда тебе?.. – приподнялась Анна.
– Пусти... замерз весь, – отвечал Сергей Остифеич.
На них снег шел. Тянулось поле, а лошадь сама, без понуканий, шла. Были Анна и Серега как будто одной и той же рукой выкованы друг для друга, – оба рослые и сильные. Но вырасти б на Аннушкиной совести черному пятну греха, если бы на рассвете, когда убаюкала их овчина дружным любовным сном, не случилась смешная беда. – На крутых поворотах всегда передуванье снега. Прикатался поворот и на раскате доходил до сажня. На нем покачнулись ошевни и стали на ребро. Небывалое дело: вылетели при этом оба спящих в глубокий снег. И, когда охватило холодом сонную их разгоряченность, засмеялась Аннушка, засмеялся вслед за ней и Половинкин. А там, где смех веселый и беспорочный, там нет греха, а только биенье ключа жизни.
– Что ж ты меня, баба, вытряхнула! – скалил дырку в передних зубах Половинкин.
– Сам, грешник, виноват! – смеялась Аннушка и заботливей укрывала Серегины ноги дерюжкой...
Не чуяла Анна греха в том, что променяла кволого, может, и мертвого, на живого и здорового мужика. Любовь их на лад шла, даже как-то слишком скоро свыклась Анна с положением невенчанной жены чужого мужа. А уж село стало примечать, что зацвела второй любовью Анна. Но в глаза соседкам смотрела Анна без робости, не скрывала от осудительного взгляда растущего своего живота. Заметили также, что, и не потакая вредным стремленьям мужика к утайке хлеба, стал Сергей Остифеич к Брыкинскому дому ласковей.