– Кончай, юла, бормотню свою! Мир дедова не отдаст, – крикнул резко Лука Бегунов, мужик с правым веком ниже левого. Сам косноязычный, он злился на невиданное красноречие братьев Тимофеевых.
– На мясо вас продать, дак и то таких денег не насбираешь, сколько наш луг стоит, – съехидил старый Барыков, протирая рубахой глаз.
– Мадерцу-то мы и сами тово, тинтиль-винтиль. Вашей не уважит, – поворочал губами степенный Прохор Стафеев, сельский староста, доныне молчавший потому лишь, что держал на руках Николая- чудотворца.
День тот был пустой и склизкий. Низкие облака дымились. Падали скоса на Богородицыно плечо крупные капли обманного дождя. Ветер охальничал, залезал мужикам в порты, попу под рясу, бабам под подолы. Знойко было в поле...
– Ну, только ведь вот вопрос, – повысил голос Щерба. – Вы уж лучше б продали, клейно бы вышло! Мы ведь вот уж неделю, как скотинку на лужок выгнали!..
– Уж как ни верти, один кандибобер выходит... – похохотал на высоких нотах Иван Иваныч.
– Да как же это так?.. – визгнула баба бабам. – Как же это так выгнали?!
– Кнутиками выгнали, касатка... кнутиками! как обнакновенно! – А вы как, оглобельками, что ли? – язвил Иван Иваныч, попрыгивая на месте. Кнутиком подстегнешь, она и бежит, скотинка-те...
Гарасим шорник молча вышагнул из толпы.
– Так, что ли, вы ее подгоняете?.. – спросил он и бешено взмахнул колом.
Ивана Иваныча как не бывало, а на его месте стоял, спокойно посмеиваясь, Гусаковский шорник.
– Брось кол-те! А давай так, на любака! – сказал Никита, налету выхватывая у Гарасима кол. Он бросил кол в сторону и полновесно ударил несогласного своего тезку по ремеслу в грудь. Тот шатнулся, тряхнулся и быком пошел вперед.
Они сцепились намертво, обвившись руками, и покачивались, грузно обнимая взмокшую, взбухшую землю. Они кряхтели, точно лез из земли необычный четырехногий гриб. Сплетенье их стало так плотно, а круженье так быстро, что возможно было их различить только по цвету рубах, не вынесших напряжения тел и ползших клочьями по плечам.
– Друзьишки, стой прямо... Не выдавайте! – взревел поросячьим визгом Иван Иваныч, скача вокруг неподвижного Щербы.
Друзьишки и без того не дремали. Стороны сходились для свирепого, неравного боя, числом шестеро на тридцатерых, зуб к зубу, грудь на грудь, как волки из-за волчихи. А земля, черная, вздувшаяся комьем, покорная, требующая семени в себя, томилась и млела под оловянным небом запоздалой весны.
Отец Иван, устрашась, наскоро сматывал с себя епитрахиль и вытряхивал остатки ладона из кадила, когда подбежал к нему дьякон с засученными рукавами и с шестериной в руке.
– Дозволь, батя... повозиться с ними, а!.. – выпалил он, ворочая покрасневшими глазными яблоками.
... Вместе с дьяконом у дерущихся остались и иконы. Ими тотчас же завладели Гусаки и пустили их в ход. Этим разъярились Воры. Они лезли плотным скопом на Гусаков, загнанных в крохотную лощинку и все еще отступающих, кричали, грозились, взмывали к небу толстые и тонкие кулаки.
Те, напротив, отбивались молча. Никита все еще не устал ломать Гарасима, а Гарасиму приятно было размять сгустевшую за зиму кровь. Василью Щербе очень по руке пришелся посох его с землемерской ручкой, работал он им как цепом. А Петя Грохотов, хмельной и статный, вдохновенно и легко и часто невпопад поигрывал костяными кулачищами, смехом скаля ровные свои и уже разбитые в кровь зубы. Братья Тимофеевы, наоборот, работали мелко, всегда впопад, пустого тычка не было, не смеялись, а журчали как два весенних ручейка. Недаром весенние-то – и камушки в себе влекут! – Бой все расходился.
Так они до сосняка дрались. Потом, перейдя дорогу, березняк идет, – а они и там дрались. Иван Иваныч, завладев богородицей, высоко держал ее в руках, стоя на пригорочке с очумелым лицом. И как полез на него Григорий Бабинцов, размахивая крестом, он и хватил Григорья богородицей по темени. Богородиц в том лапотном краю на лафетинах пишут, а лафетина – сосновая доска, полуторный квадрат двухвершковой толщины, вес – по погоде. Григорий Бабинцов высунул язык, постоял и рухнул замертво. – Тут лишь отпустили Гусаков...
Григорий Бабинцов так и не оправился, зато вскоре разрешился извечный спор.
Стукнуло второй революцией, полетели дедовы лады вверх тормашками. Распалось зеленое сукно, и обнажились горы мужиковской бумаги. Новый человек, хмурый, подошел к столу, посмотрел в бумагу, и пало на сердце ему сказать так: «Отдать весь Зинкин луг Гусакам. У Воров и своего добра с излишком».
... Даже и сами Гусаки смутились такому скорому окончанью вековой тяжбы. Был послан ходоком в уездный совет улаживать беду Василий Щерба. Надел Щерба кафтан порваней, взял посох с трубкой и пошел.
– Как же вы это так, товаришши, – сказал он в уезде, – с маху рубите! У нас дело кровное, ему скоро век станет. Вы уж пообсудите его как следует, по закону!..
– Так ведь закон-то кто? – засмеялся в уезде. – Вы сами да я в придачу, вот и закон! Мы и отдали вам весь луг. Ведь нужен же вам Зинкин луг?
– Это уж как есть, – грустно почесался Щерба. – Нам без луга такая точка зрения подошла, что хоть ложись да помирай!
– Так в чем же дело? – спросил товарищ, вытирая слезы, проступившие от смеха. – О чем же хлопочешь-то?
– Да как же, – обиделся за весь мир Щерба. – Сто лет спорим, сколько голов пробили... А ты пришел да тяп одним почерком пера. Умные люди, смотри-тка, осудят. Мы-то молчим, мы что!.. А вот что Воры скажут... Ты уж отруби, товаришш, Ворам-то десятин хоть с полсотенки, чтоб не обижались!..
Товарищ думал быстро. Он покачал смешливо головой и приписал в уголке бумаги: «Селу Воры выдать из Зинкина луга двадцать пять десятин обрезков».
... Тогда-то, подобная нарыву на старой ране, и взросла обида у Воров:
– Это они нам милостыньку выдали! – кричал на сходе Прохор Стафеев и топотал сапогами. – Адова родня! Да если нас, тинтиль-винтиль, со всеми нашими животами похоронить, так и то двадцати-те пяти не хватит... Это нарочно Гусаки клювоносые подстроили. Бросим-де кость собакам, пускай грызутся!.. Ничего, смиримся, мужички... В карман не спрячут, останется!..
Отсюда идет последняя распря. Одно село горой стояло за новую власть и через уезд проникло к власти, другое караулило возможность отместить за отнятые покосы. Об этом не говорили, но этого не забывали ни на час. Даже перестали устраивать рождественные стенки на Мочиловке, куда нарочно ездили биться с Гусаками, не щадя живота и кафтана. К тому времени, где мы, нет Гусаку ворога злей Вора, нет злей вору ворога, чем Гусак.
... В довершение всего были присланы на Святой уполномоченные по разверстке: Серега Половинкин и Петя Грохотов. Оба – исконные Гусаки, друг на друга похожи как братья, оба в кожаных тужурках, рослые, победительные. С ними полдюжины солдат наехало. Затихли Воры, покосились на винтовки, лукаво перемигнулись с окрестными деревнями...
Как-то раз пошутил Афанас Чигунов Сереге Половинкину, уполномоченному:
– Здорово, товарищ, в половину намоченный. Смотри, как бы тебе совсем у нас не вымокнуть!..
Сощурился Серега на Афанаса и пощупал наган. – Кстати сказать, правда: имел Сергей Остифеич, кроме баб и хорошей одежи, не малое пристрастие к винишку.
IV. Сергей Остифеич делает шаг назад.
Понемногу стал приглядываться к деревенским делам Егор Иваныч. Все оставалось по-прежнему: шевелилось село, как муравейник на пригреве, втягиваясь понемногу в водоворот природы и каждое действие свое сопрягая с солнцем. Нежной ступью май проходил по зеленям, а ночи дышали густой и клейкой березовой прохладой. Приближалось время страд.
Со злым исступленьем, захваченный майской спешкой, накинулся Брыкин на распадающееся хозяйство. Куда ни обращал взгляда, везде натыкался взгляд: гниль, прах, дырка, мышеедина. В омшаннике пол закис и разлохматился, а во дворе верхний настил похилился и провис, точно брюхо у сенной клячи; подгнивали венцы. «Развал, совсем развал!..» – ожесточенно шептал Егор Иваныч и, не остыв еще от вчерашнего пота, бросался с топором на разросшееся дырье, сам себя готовый извести на латки. А дырки все лезли на него,