– Какой волк?.. – нахмурился глупому слову Егор Иваныч. – К чему у тебя волк?
– Волк-те? А вот у отца зарок был: не затрагивай волка попусту, а уж бросился, так прямо в шею кусай.
Брыкин пристально глядел в Афанасово лицо. Лоб у Афанаса был большой и тяжко висел над несоразмерно маленькой, какой-то бабьей, нижней частью лица. Глаза высматривали из глазниц хитро и зорко, только они одни и посмеивались. Брыкин догадался, о чем думал Афанас.
– У меня вот таким же манером... братишко недавно прибыл. С Андрюшкой Подпрятовым... приятель тебе? Я к нему разом – пачпорт покажи. У него тоже, пачпорт-те, вишь, берестяной, а бересто-т с березы еще не слуплено... А береза-т еще не выросла! Я им обоим и наказал: гуляй, говорю, в лесах. Лес человеку очень, говорю, пользительно. Вырой себе ямку и живи в ней.
Брыкин озлился и насильственно заулыбался:
– Должно, шарик у меня не работает. Ты прости, дядя Афанас, а только речь твоя мне не по разуму! И куда ты клонишь – не пойму. А лес мне нужен, так и знай... перерубы все подгнивают. Опасный ты, дядя Афанас, человек!
И он крупным, нарочитым шагом дошел до исполкомского крыльца. Исполкомский дом, когда-то Сигнибедовский, рублен был на старозаветный манер, неистовствовала пестрота раскраски. У крыльца стояли, привязаны, две лошади, правая – статная кобылка под седлом. «Не вернуться ли?..» – тоскливо мелькнуло последнее соображение. Но, ощутив на спине у себя насмешливый взгляд Афанаса Чигунова, Егор Иваныч, грохая сапогами, поднялся на крыльцо и с остервенением распахнул вторую, в сенях, дверь.
Его охватила духота тесной каморки. Вокруг стола, за которым бойко поскрипывал пером семнадцатилетний парнишка, председателев сын, стояли мужики. Их было шестеро. И у всех шестерых на лицах было написано озабоченное непониманье, даже виноватость. У одного из них как-то особенно понуро выглядывал грязный клок из дырки на штанах.
Окна были закрыты. В мутное стекло, густо засиженное разным насекомым, гудливо билась озверевшая синяя муха. Она искала выхода, но выхода ей отсюда не было. Отсутствовал здесь обычный избяной дух, и воздух, какой-то серо-желтый, пахнул чем-то махорочным, солдатским.
Егор Иваныч прошел мимо и уже без прежней решимости взялся за скобку следующей двери.
– Вам куда, товарищ?.. – сорвался с места председателев сын, второпях бросая ручку на стол и изобразив возможную строгость на безусом своем лице.
– Да я, Васятка, к папаше твоему... Хочу вот леса попросить, не даст ли, – откровенно признался Брыкин и стал какого-то палевого оттенка.
– Тут Васяток нет, тут общественное место, – бесстрастно отразил Васятка. – И папаш тут тоже никаких не имеется! И вообще, товарищ... – он не договорил, охваченный пожаром нестерпимого смущенья.
– Ну, уж прости дурака, – съязвил Брыкин, манерно кланяясь в пояс. Не знаю уж, каким тебя благородием и свеличать! Люди, сам знаешь, темные!.. В отдалении живем! – Брыкин так смешно подергал всем туловищем, словно вытряхивал себя из себя самого, что мужики, все шестеро разом, засмеялись лениво и добродушно.
– Я тебе не благородие, Егор Иваныч... как мы все обитаем землю, трудовой одним словом... – путался Васятка. – И потом, эта дверь в цейгауз ведет, а к председателю вот сюда! – и он сам отворил перед Брыкиным дверь.
– Садись уж, записывай... трудовой! Сенокос ведь! – сказал один, с дыркой на штанах.
– Ты нам вот зимой поболтаешь, дремоту разогнать! – прибавил беззлобно другой.
Егор Иваныч слышал это, но уже не смеялся вместе с мужиками. Он пролез в дверную щель как-то боком и остановился посреди комнаты.
Здесь было покойно, просторно и хорошо. За открытым окном стояли яблони в цвету, – Сигнибедов был хозяйственен. Отраженное в глянцевой зелени яблонь солнце было так сильно, что и на лицах людей, и на всех немногих предметах здесь смутно и приятно поблескивал прохладный зеленоватый отлив. Эта зеленоватость и придавала комнате какую-то необычную чистоту, вначале даже непонятную для глаза. Впечатление чинности создавалось огромной и плохой литографией Ленина, висевшей в красном углу.
У левого окна, закрывшись газетой, сидел большой размерами человек в гладких военных сапогах. Лица его не видел Брыкин, зато виден был толстый перстень на крупном пальце, придерживавшем газетный лист. Брыкин не обратил на него особенного внимания, более привлеченный другим. Этот другой, военный комиссар соседней волости, разморясь от жары и изнемогая от зевоты, забавно ловил мух на собственном колене. При появлении Брыкина он как раз бросил обескрыленную муху под лавку и, встав, закурил папиросу, торчавшую у него за ухом, в запасе.
– Ну, я поехал, Матвей Максимыч, – сказал он, вытискивая сквозь зубы струйку дыма. – Я к тебе вечерком заеду, жара спадет... В Попузине-т все Петр Васильич сидит?
– Петр... – сказал председатель и рассеянно позевнул.
– Ну вот, я тогда к Петру Васильичу поеду...
Сам председатель был бос и сидел за столом, на котором поверх вороха газет лежала крохотная восьмушка серой бумаги. В нее и вписывал Лызлов тугие свои соображения, тыча время от времени пером в чернильный пузырек. Пузырек этот, засоренный мухами, давно иссяк и напрасно тщился ныне дать хоть каплю чернильной влаги пересохшему председателеву перу. Терпенье Матвея Лызлова было неистощимо: он стряхивал с пера черную пакостную тину прямо в угол и с прежней настойчивостью лез в пузырек. Писал он медленно, водя по бумаге с нарочитой осторожностью, точно боялся неловким нажимом порвать бумагу или проломить стол и даже самый исполкомский пол. Дыхание он задерживал, так что порой прорывался из его мощной груди тоненький приглушенный свист. Было чудно и хорошо наблюдать за ним, как он дрожащей от силы рукой преодолевает восьмушку бумаги. Даже и Егор Иваныч, остановясь перед столом, почуял какую-то непреодолимость в пастушьем сыне. Он подождал, пока Лызлов не дописал до конца.
– Чего тебе? – спросил Лызлов, тяжело дыша разинутым ртом на печать, чтоб отчетливей приложилась к бумаге.
– Да вот, лесу бы мне, Матвей Максимыч. Пятерику бы штучки три... заторопился Брыкин. – Разрешенье бы!
– Лесу, – задумчиво сказал Матвей Лызлов. – Откуда же я его дам тебе, лесу?..
– Да из лесу! Ясно дело, не из речки же... – кинул Брыкин, вытирая пот с лица. – Я сам и съезжу!
– Из лесу... – повторил председатель, так нажимая на печать, что где-то в полу хрустнуло. – Ну вот... – видимо, и Лызлова одолевала солнечная истома. – Пущу я тебя в лес, а ты там уйму нарубишь. А ведь мне отчет давать. Спросят, где вот с этого пня лесина?..
– Да мне хоть сухостойного... Вон у школы гарбушинник-то гниет. Его и дай! А мне и не пилить, – уныло вздохнул Егор Иваныч, кивая куда-то за окно. – А то бы я и сам срубил... Лес-то что трава прет!
– Сколько же тебе лесу? – спросил председатель, пряча печать в карман широченных, жухлого цвета, штанов.
– Вот там жердей для сушила, мелочи, скажем... Пятеричку тоже лесин пяток... – осмелев, начал перечислять Брыкин, но Лызлов не дослушал.
– Заявление напиши, – определил Лызлов. – На какой тебе расход лес, занятье свое укажи и кто ты такой, я тебя не знаю!.. Одним словом, там тебе Васятка расскажет.
– Неужто ж забыли вы меня, Матвей Максимыч? – обидчиво поершился Егор Иваныч. – Брыкина, Ивана Гаврилыча, сынок я! Как вы пастушонком, извиняюсь, с отцом своим бегали, мамынька наша, извиняюсь, все шутили, что в печку вас спать положит. Мамынька нам и сказывали... – очевидно, память у Брыкина была крепче председателевой.
– Ладно уж... Поговаривают о тебе! – нахмурился Лызлов, уткнувшись в новую восьмушку бумаги.
Брыкин, как близко ни касался его Лызловский намек, не дослушал. Человек, сидевший за газетой, опустил газетный лист, и в нем узнал Брыкин Сергея Остифеича. Они встретились глазами, и Половинкин, внезапно смутясь, вновь укрылся за газетой. Впрочем, от Брыкина не так-то легко можно было отделаться. Егор Иваныч на цыпочках перебежал в Половинкинский угол. Но не смущенное лицо Сергея Остифеича, а нечто совсем другое и неожиданное привлекло Брыкинское внимание.
Одновременно сюда вошли все шестеро давешних мужиков. Чувствовалось, что принесли они какое-то смятение, даже возбужденность, даже гнев. Волнение их разом передалось и Брыкину, – он задышал