фартуке тайком от хозяина лазил на голубятню погонять чужих голубей — о своих и не мечтал. Пацан стал Романом Прохоровичем Шарлаповым.
Солнце заволоклось небесной хмарью, и розовые облака стали белыми, и поземка задымилась бело, и Шарлапов с той же отчетливостью представил себе: белые голуби над заснеженной льговской окраиной.
У заднего ската покуривали, переговаривались шофер я Стручков, счастливчик, отпускник. Первый в полку солдат, заработавший орден Славы. Шофер говорил:
— Глянь-кась, Стручок, цигарка у тебя горит с одного боку… баба дома скурвилась!
— А у меня нету бабы, я холостой, ты глазом не мергай.
— Нету, так будет. Небось есть на примете?
— Нету.
— Нету, так будет.
— Ты не мергай, не мергай. — Стручков пританцовывал, согревая ноги в латаных сапогах. — Чего же ты меня агитируешь, а сам не женился?
— Нужна мне такая самодеятельность!
— Стручков, — сказал Шарлапов, — ты ее не простуди в поезде. Знаешь, в тамбуре, в коридоре сквозняки…
Из землянки вышли Наташа и Пахомцев, он вел ее под руку, на плече нес вещмешок. Шарлапов подумал: «Все ее приданое — армейский вещевой мешок…» Из другой землянки выбежали Наташины подруги, оттеснили парня, сгрудились, загалдели.
Шарлапов открыл дверцу, поцеловал Клавку, затем поцеловала Зоя. Клавкина мордашка задрожала еще сильней, но она так и не заплакала, спросила почти шепотом:
— Не обманете, с войны приедете?
— Приедем, — сказал Шарлапов.
— Куда же мы без тебя, Клавушка, — сказала Зоя. Сели шофер, Наташа, Клавка — между ними. Стручков перелез через борт, закутался в полушубок, погрохотал кулаком по кабине:
— Полный вперед!
Шарлапов взмахнул рукой, полуторка тронулась, покатила, выстукивая скатами по твердым грязевым наростам.
Разошлись притихшие, в слезах, девчата. Пахомцев потоптался, приложил руку к ушанке:
— Мне можно идти, товарищ полковник? Шарлапов кивнул.
Шарлаповы остались на пустынной дороге одни. Целуя Клавку, Зоя Власовна не заплакала, а сейчас ее плечи затряслись, она сдавленно зарыдала. Шарлапов обнял жену:
— Не нужно, Заенька.
— Прости меня… Рома…
— Простить? За что?
— За то… что не могу родить тебе ребенка…
— Глупая ты у меня, Заенька, глупая, — сказал он и крепче обнял ее.
Так — Заенькой — он называл жену очень редко.
А Сергей Пахомцев обогнул кулигу, прошел немного по дороге и остановился у припорошенного снегом камышовника, перед просекой: не мог так быстро и просто уйти от места, где только что расстался с Наташей.
Здесь все ему дорого — камыши, буерак, вылизанный ветром озерный лед, поле покатом, курящееся поземкой. Под холмом, в речной долине, — урема, на холме — краснолесье, на соседнем холме — березы, с пригорка на пригорок — тракт.
В эти минуты машина увозит Наташу, затем поезд повезет — до Москвы. И на Белорусском вокзале ее встретит брат Коля. А мама встретит в Краснодаре, Наташа понравится ей, они будут жить дружно. А вскоре и я уеду из полка. На курсы младших лейтенантов.
Наташа не сразу открылась ему, что беременна: не знала, как он к этому отнесется. А как он мог отнестись? Только так — чертовски был рад, зацеловал ее. И тут же сказал: «Теперь ты вдвойне обязана беречься. Тебя нужно отправить в тыл». И Зоя Власовна сказала это же, и полковник Шарлапов. Она всячески оттягивала отъезд, а он, напротив, торопил: езжай, езжай, на войне каждую минуту рвутся снаряды, не разбирая, где тут женщины, да еще и беременные. Они с Наташей отвечают и за того, третьего, который в положенное время явится на свет.
Совсем недавно его вызвали в штаб полка и предложили ехать на фронтовые курсы младших лейтенантов. Как оформят документы — вызовут.
Сегодня ночью они ни на секунду не уснули, два раза выходили из землянки — искали звезду на счастье. Но небо было захлестнуто сплошными, многослойными тучами.
Трудно уйти от места, где прощался с Наташей. Но пора на передовую.
Он повернулся лицом к ветру и, преодолевая его напор, зашагал в белесую клубящуюся мглу.
Ноябрь словно разогнался, заскользил по льду озер и речек, не удержишь — замелькал день за днем, один другого бессолнечней, ветреней, с крупой, со снегом. В середине месяца — ледостав, и когда на ледяной покров Прони падали снаряды или мины, они выдалбливали воронки. Оттуда дышала паром черная вода. За ночь эти проруби затягивало молодым ледком.
Снаряды и мины падали в Проню и на ее берега не часто: на фронте воцарялось затишье.
Морозы чередовались с оттепелями, снег подтаивал, в низменных, топких местах скапливалась талая вода. Однако большей частью держались морозы — воздух чист, холоден, снег проморожен, под подошвами: «рып-рып» — декабрь подбирается.
Позиции боевого охранения пролегли на навесистом полуострове. Невдалеке, в тылу, торчали из снега печные трубы спаленной деревеньки, подальше, на склоне, — кладбище, занесенное снегом по макушки крестов. Траншея вдоль береговой кромки, изрезанной овражками. Река, выбеленная, в оправе темнеющих лозняков, отлично просматривалась. В ясную, солнечную погоду виделись вмерзшие в лед ветки и травы. Кое-где лед был бесснежный, по нему скользили под ветерком дубовые листья. При солнце — резал глаза, слепил. Лед был достаточно прочен, через реку можно перебраться и без помощи досок, и Муравьев предупреждал Соколова:
— Уши вострите. Как бы ночью вражеская разведка не припожаловала.
И Чередовский предупреждал Соколова:
— Немцы будут лезть. И разведка боем не исключена. Гляди в оба.
— Есть, — отвечал взводный, втайне сердясь: «Без напоминаний знаю. Наша разведка начала ходить за реку, почему же фрицам не пожаловать?»
И он проверял службу наблюдения, проверял огневую связь с соседями, растягивал свой огонь до двух километров по фронту, меняя позиции станковых пулеметов, противотанковых ружей и пятидесятимиллиметровых минометов, которыми был усилен взвод. Стараясь перехватить важнейшее направление, прикидывал, насколько эффективной будет поддержка взвода минометным и артиллерийским огнем с главной полосы обороны.
Стали пошаливать немецкие снайперы.
Но Петров, точь-в-точь рассчитав, что в овражке за землянкой снайперы не достанут, выскакивал туда голый по пояс, забавлялся зарядкой, обтирался снегом. И парторг Быков следовал его примеру. Холодные, красные, с исполосованными спинами, вваливались они в землянку, растираясь полотенцами. Увидев это впервой, Папашенко сказал как бы в пространство:
— Баловство.
— Ей-ей, папаша, баловство! — поддакнул Пощалыгин, торжествуя, что у него появился единомышленник. — Я им давненько объясняю: баловство.
Сергей усмехнулся. Он испытывал к этому солдату, присланному в его отделение, настороженность и, пожалуй, смутную враждебность: солдат был ординарцем у Наймушина.
У пирамиды вдруг изрекли:
— Каждый сходит с ума по-своему.
Катавший хлебные шарики и отправлявший их в рот Шубников прожевал и сказал: