Понсия. Только с ее стороны. Его родичи ненавидят Бернарду. А эти пришли, посмотрели на покойника – и с плеч долой.
Служанка. Стульев-то хватит?
Понсия. За глаза. А нет, так пусть на пол садятся. С тех пор как умер отец Бернарды, в этом доме ни разу не было гостей. Она не хочет, чтобы люди видели, какие здесь порядки. Будь она проклята!
Служанка. Да ведь с тобой-то она обходится хорошо.
Понсия. Тридцать лет я стираю ее простыни; тридцать лет ем ее объедки; ночи не сплю, когда ей неможется; по целым дням через щелку подглядываю за соседями и обо всем ей докладываю; одной жизнью живем, друг от друга ничего не таим, и все-таки будь она проклята! Чтоб ей глаза повылазили!
Служанка. Полно тебе!
Понсия. Но я хорошая собака: когда велят – лаю, когда науськивают – кусаю за пятки побирушек. Мои сыновья работают на ее земле и двое уже женаты, но когда-нибудь у меня лопнет терпение.
Служанка. И тогда…
Понсия. И тогда я запрусь с ней в комнате и целый год буду плевать ей в лицо да приговаривать: «Вот тебе за одно, Бернарда, вот тебе за другое, вот тебе за третье». Не успокоюсь, пока она у меня не станет вроде змеи, которую дети поймали и измочалили. Да она и есть змея, и вся ее родня такая же. Конечно, ей не позавидуешь. У нее на руках пять дочерей, пять дурнушек, и только у старшей, Ангустиас, есть деньги – она от первого мужа, – а у остальных одни кружева да тонкие рубашки: в наследство им досталось всего ничего – только с хлеба на воду перебиваться.
Служанка. Хотела бы я иметь то, что они!
Понсия. У нас есть руки да три аршина земли на погосте.
Служанка. Только эту землю нам, беднякам, и оставляют.
Понсия
Служанка. Я уж и с мылом мыла, и фланелью терла – не отходят.
Понсия. Последнее поминание. Пойду послушаю. Уж больно мне нравится, как поет наш священник. Намедни, когда тянул «Отче наш», он забирал все выше и выше – ни дать ни взять вода в кувшин льется тоненькой струйкой. Под конец, правда, пустил петуха, но все-таки слушать его одно удовольствие. Конечно, теперь уж никто так не поет, как, бывало, пел пономарь Трончапинос. Помню, как он отпевал мою мать, царство ей небесное. Стены дрожали, а когда он возглашал «Аминь», можно было подумать, что в церкви волк завыл.
Служанка. Горло побереги.
Понсия. Чего его беречь! Я и кое-что другое не берегла!
Служанка
Нищенка. Хвала господу!
Служанка. Динь-динь-дон. Пусть он ждет нас много лет. Динь-динь-дон.
Нищенка
Служанка
Нищенка. Я пришла за остатками.
Служанка. Вот тебе бог, а вот порог. Сегодня остатки я возьму себе.
Нищенка. Милая, у тебя ведь есть кому заработать, а мы с дочкой одни-одинешеньки.
Служанка. Собаки тоже одинокие, и ничего, живут.
Нищенка. Мне здесь всегда подают.
Служанка. Ступай отсюда. Кто вам позволил войти? Уже наследили.
Натертые полы, – сколько на них постного масла ушло! – поставцы, железные кровати, а мы, горемычные, почитай что в норах живем, а не в домах, и всего-то пожитков у нас – плошка да ложка. Хоть бы когда-нибудь такие, как мы, перевелись, чтобы и рассказывать про это было некому.
Ну, ну, пусть звонят! Пусть глядят на гроб с золотыми кистями, пока его не опустили на полотенцах в могилу! Все там будем! Так-то, Антонио Мариа Бенавидес, ни дна тебе, ни покрышки! Лежишь вот окоченелый в своем суконном костюме и опойковых сапогах – пожил, и хватит! Так-то! Уж больше не будешь задирать мне юбки в хлеву!