она раскрывала другую сторону своей натуры. Всякую промашку Дэниса она выносила на общий суд; стоило ему попасть под ее луч, Дэнис тут же терялся — казалось, вот-вот что-нибудь уронит или уже уронил. Да, когда миссис Модсли поблизости не было, всем дышалось легче.

А Мариан — любила ли она мать? Попробуй разберись: раз я видел, как они ласково, будто две кошечки, глядели друг на друга; а потом, опять же как кошечки, равнодушно отвели глаза, словно некая притягивавшая их сила вдруг растаяла. Нет, любовь я представлял себе иначе, она должна проявляться более ярко.

Вот я Мариан любил и так прямо и сказал бы любому, кто пользовался моим доверием (однако таких не было — мама не в счет, говорить об этом ей я наверняка не стал бы). Но то было раньше, а что я к ней чувствую сейчас? Я задал себе этот вопрос, когда мы молились, преклонив колени, и полагалось думать о всепрощении — но не смог на него ответить. Я поднял голову, подсознательно ожидая увидеть насмешливое лицо Мариан по ту сторону стола, и тут только до меня дошло — не увижу ее до среды; во мне волной всколыхнулось облегчение. К среде, даже ко вторнику распоряжения насчет моего отъезда должны быть сделаны — с Брэндемом будет покончено. В душе я уже начал рвать с ним все связи.

Я всегда немного побаивался Мариан, переживал, что не удержусь на ее уровне, даже когда обожал ее больше всего на свете, даже когда слышать из ее уст свое имя, произносимое чуть ироничным, но таким теплым голосом, было для меня ни с чем не сравнимым счастьем. Сейчас сразу и не скажешь, из чего же он состоял, этот ее уровень, но наверняка не из одной красоты. Не помню, чтобы она сказала что-нибудь умное, хотя я мог этого просто не понять. Нет, покоряло ее добродушно-нетерпеливое отношение ко всем и вся — она мгновенно ухватывала суть дела и забывала о нем, когда все окружающие едва успевали разобраться, что к чему, обладала вызывающей беспокойство способностью угадывать ход их мыслей, и это, казалось, возвышало ее над ними. Она неслась, а они едва передвигали ноги, и на фоне ее молниеносных выпадов остальные казались людьми унылыми и тяжеловесными. Она возвышалась над всеми, но вовсе не относилась к людям свысока, наоборот, они ее очень интересовали, никогда и ни с кем она не говорила в уничижительной манере. Но у нее был свой взгляд на людей, и от этого делалось немного не по себе: она видела нас не такими, какими видели себя мы сами или окружающие. В ее глазах я был Робином Гудом, и этот образ всегда пьянил меня, я не уставал глядеться в это зеркало — каждый раз словно перерождался. И сотворить такое чудо могла лишь она; я не мог просто сказать себе: «Вот таким видит меня Мариан». Портрет оживал в одном случае — если зеркало держала в руках она.

И вот зеркало треснуло. Как только я понял, что за всеми поступками Мариан, нелогичными с виду, таился тонкий расчет, мысли о ней покрылись зеленым и ядовитым налетом. Вид зеленого костюма вызывал у меня отвращение. Она подарила его, когда я еще не стал письмоношей, но разве от этого легче? Значит, в ее глазах я всегда был зеленым; так сказал Маркус, и мне даже не приходило в голову, что он мог соврать.

Поэтому, увидев, что ее нет, я облегченно вздохнул — не нужно тянуться за ней, не нужно каждую минуту подстраиваться под нее; эта психологическая игра утратила для меня свою прелесть; не нужно бояться ее очередной выходки, а вместе с ней новых обвинений и злых упреков, которые я, как мне казалось, прочел вчера в ее глазах.

Это вскрытие производит не двенадцатилетний мальчик, а я, постаревший сегодняшний Лео; тогда мне было не под силу разобраться в своих чувствах, я просто был доволен, что давление обстоятельств ослабло, а душа моя возвращается восвояси, в состояние, в каком пребывала до Брэндема, когда я жил только по собственным меркам — и ничьим другим.

Четверо из гостей, приехавших в конце недели, укатили утренним поездом вместе с Мариан, и за столом собралась уютная компания, всего семь человек: мистер Модсли, лорд Тримингем, Дэнис, Маркус и пожилая чета Лорентов, о которых помню лишь одно — ничего ужасного они собой не являли. Даже стол, и тот сжался и был едва длиннее нашего обеденного стола... скоро я его увижу! Без котов мышам раздолье, и за столом царила прекрасная атмосфера detente[78]. Дэнис воспользовался этим и разразился пламенной речью о том, как бороться с нарушителями права собственности.

— Но ты забываешь, папа, — повторил он несколько раз, — что наш парк — открытый. В него может попасть любой, если захочет, на любом участке, а мы ничего и знать не будем.

Так он сотрясал воздух, заводился и спорил сам с собой, если никто ему не возражал. В присутствии матери он на такое не осмелился бы, но мистер Модсли никогда, сколько помнится, его не одергивал, разве что однажды, на крикетной площадке.

Вскоре хозяин поднялся, за ним и мы.

— Сигару? — резко спросил он, и его запавшие глаза обшарили лица всех собравшихся, в том числе и мое. Он часто задавал этот вопрос в самое неподходящее время, даже я понимал это: вспоминал об обязанностях хозяина и внезапно, словно из пистолета выстреливал, проявлял гостеприимство. Мы все улыбнулись, отрицательно покачали головами и предоставили столовую в распоряжение слуг. Ни штаба, ни планов на день, ни писем, вообще никаких забот — мы были свободны.

У выхода Маркус остановил меня:

— Идем со мной, хочу тебе что-то сказать.

В приятном возбуждении, стараясь догадаться, о чем речь, я прошел за ним в гостиную миссис Модсли — так называемый голубой будуар. Сам я ни за что не осмелился бы войти туда, но Маркус во всем, что касалось миссис Модсли, был привилегированной особой.

Он закрыл дверь и с некоторым смущением сказал:

— Слышал анекдот?

— Нет, — машинально ответил я, не дожидаясь продолжения.

— Очень смешной, но неприличный.

Я навострил уши.

Маркус придал лицу строгое выражение и провозгласил:

— Страхователей убрали.

Я закатил глаза и принялся вовсю ворочать мозгами, надеясь хотя бы уцепиться за что-то смешное, но неприличное, однако ничего такого на ум не пришло, о чем и пришлось сказать.

Маркус нахмурился, провел пальцем по щеке, потом сердито тряхнул головой и сказал:

— Черт, я все напутал. Теперь вспомнил. Сейчас обязательно заржешь — жуть как смешно.

Я приготовился гоготать.

— Вот как надо: «Страхулителей убрали».

Я слабо захихикал, но это была нервная реакция, ибо смысла шутки я опять не уловил. Маркуса это разозлило.

— Если тебе не смешно, смеяться незачем, — высокомерно заметил он. — Но это очень смешно.

— Да я не сомневаюсь, — сказал я, потому что знал: не оценить рассказанный анекдот — это не просто неразумно, это дурной тон. Мало того, тебя всегда могут обвинить в тупоголовости.

— Один старшина из частной школы рассказал это моему товарищу, так тот едва не лопнул от смеха, — сообщил Маркус. — У них там уволили несколько учителей, то ли они с кем-то миловались, то ли еще что. А сами всех в черном теле держали, чуть что — дополнительную работу, в общем, нагоняли на народ страха и вдруг сами вляпались, оттого это еще смешнее. Ну, теперь понял?

— Не совсем, — признался я.

— Ну, есть всякие ители — строители, победители, исполнители, учители — а про страхулителей ты когда-нибудь слышал?

— Да вроде нет.

— Ну, так разве это не смешно?

— Вообще-то, наверное, — с сомнением произнес я. Потом наконец нелепость сочетания дошла до меня, и я засмеялся вполне искренне.

— Но что здесь неприличного?

— Неужели не чувствуешь, что «страхулители» — неприличное слово, осел ты этакий?

— В самом деле? — Я вдруг ощутил себя ребенком, который, оказывается, ничего не понимает в непристойностях. — Что же в нем неприличного?

Вы читаете Посредник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату