крайней мере, внешне, — которое, видно, он испытывал из-за моего успеха: чудо не продержалось даже положенных девяти дней, и о нем уже почти никто не вспоминал. Мы бесцельно бродили по парку, рассуждали о том, что нам сулит новый семестр, проверяли друг у друга словарный запас, беззлобно поддразнивали друг друга, мерялись силой, а иногда просто шагали рука об руку. Он раскрыл мне уйму секретов, потому что до бесстыдства любил посплетничать, я этого не одобрял, но внимал ему с тайным удовольствием. Вопреки поговорке мне казалось, что выносить сор из избы — не такой уж грех. Маркус поведал о предстоящем бале, подробно рассказал, с каким шиком все будет обставлено, поднатаскал меня с учетом отведенной мне роли. Оказалось, что Мариан привезет мне из Лондона белые перчатки — эту потерю я перенесу спокойно, а вот велосипед... перед глазами снова возник зеленый красавец, катившийся следом за Мариан... от него так просто не отмахнешься. Из кармана Маркус вытащил программку и показал мне: «Вальс, вальс, лансье, бостон, сельский танец («Это для отсталой публики вроде тебя, — услужливо пояснил Маркус, — сейчас такое никто не танцует»), вальс, вальс, полька. Потом ужин, и снова вальс, вальс и так далее до «сэра Роджера де Каверли»[80] и галопа.
— А разве в галопе не два «л»? — спросил я.
— Кретин, по-французски, конечно, одно, — уничтожил меня Маркус. — Сколько тебе еще надо учиться. Но, может, «сэра Роджера» и галопа как раз не будет, что-нибудь одно: il est un peu provincial, vous savez[81], плясать то и другое. В последнюю минуту решим. Наверное, папа объявит.
— А когда объявят насчет помолвки? — спросил я.
— Может, мы и не будем об этом объявлять, — сказал Маркус. — Пусть новость распространится сама, нам кажется, так будет лучше. Много времени на это не уйдет, могу тебя уверить. Но нас уже отправят спать. Они не позволят нам торчать после двенадцати из уважения к твоему нежному возрасту, mon enfant[82]. О-о-о, вы так молоды! — томно затянул он. — А еще кто вы, вам известно?
— Нет, — ответил я, забыв об осторожности.
— Не сердитесь, друг мой, но вы вот такусенькую, вот такусенькую малюсенькую капельку зеленый, vert, vous savez[83].
Я стукнул его, и мы немного повозились.
Слушать обо всех этих событиях, в которых мне не придется участвовать, было в высшей степени приятно, но и в высшей степени неестественно. Со дня моего приезда бал маячил впереди неким огромным препятствием, через которое хочешь не хочешь, а перебирайся. Танцевать я только учился, мне никак не давались повороты, и было ясно, что осрамлюсь на весь свет. Но представить, что бал пройдет без меня, — это было совсем другое дело.
Я не считал, что обманываю Маркуса: притворство в данном случае было необходимо, иначе пострадал бы мой план, который для всех должен обернуться благом. В те дни, как это ни странно мне нынешнему, я был человеком действия, притом реалистом, исповедовавшим принцип: цель оправдывает средства. Цель моя, во всяком случае, была безупречной. Не то, что носить письма, которые — я был абсолютно уверен — до добра не доведут; стало быть, Мариан и Тед поступали плохо, когда пытались обмануть меня. Довольно плохо, очень плохо? Слово «плохо» было у меня не в большом почете. Понятия «хорошо» и «плохо» вообще были мне отвратительны, я представлял их как двух шпионов, следивших за каждым моим движением. Так или иначе, а если занятие может кончиться убийством, значит, это — плохое занятие.
В общем, болтовню Маркуса насчет бала я слушал вполуха, но когда, переходя от большего к меньшему, он заговорил о подготовке к моему дню рождения (она проводилась под страшным секретом, заверил он меня), я все-таки почувствовал угрызения совести. Да и пожалеть было о чем. Оказалось, каждый мне что-то приготовил; зеленый костюм и все прочее — не в счет, те подарки ко дню рождения отношения не имели.
— И маму еще вот что беспокоит, — рассказывал Маркус, — торт. Не сам торт, vous savez, mais les chandelles[84]. Мама немножко, что называется, суеверна, и ей не нравится число тринадцать — хотя каждому человеку когда-то исполняется тринадцать, особенно тебе, чертова ты дюжина!
Я нашел это очень остроумным и глянул на Маркуса по-новому, с неподдельным уважением.
— Впрочем, мы нашли выход, только это тайна, тебе скажи — сразу проболтаешься. Но гвоздь вечера, clou[85], если ты способен меня понять, дубиноголовое создание — это когда Мариан подарит тебе велосипед. Как только пробьет шесть часов, двери распахнутся, и на велосипеде въедет Мариан, она хочет появиться в трико, но скорее всего мама ей не разрешит. Придется ей обойтись спортивными брюками.
Я чуть прикрыл глаза, возникло чарующее видение, и на какой-то миг старое чувство к Мариан вернулось. Увы, слишком поздно: жребий брошен. Сейчас шесть часов, но не пятница, а вторник, и в любую минуту могут принести телеграмму.
— А что, в спортивных брюках удобнее? — спросил я.
— При чем тут удобнее? Просто трико — это чересчур рискованно.
— Что, есть риск упасть с велосипеда?
— Да не в этом смысле рискованно, — сказал Маркус, проявляя несвойственное ему терпение. — Совсем в другом, так говорят, когда женщины одеваются немного не того. Мужчины — другое дело, мужчины могут одеваться рискованно. Спортивные брюки раньше тоже считались рискованными, но потом одна женщина стала кататься в них на велосипеде в парке Баттерси[86], и все к ним привыкли.
— Все равно не понимаю, почему в трико ездить более рискованно, — признался я.
— Eh bien, je jamais![87] Подумай как следует!
Я подумал, но ничего подходящего в голову не пришло.
— К тому же она хочет надеть черное трико.
— А это еще хуже?
— Ясное дело, олух царя небесного! Намного хуже, мама так и сказала. Pas comme il faut — entierement defendu[88].
Тени стали длиннее, освещение поменялось, приобрело золотистый оттенок. Погода полностью следовала правилам игры: во всякое время дня она была именно такой, как надо. Никаких капризов, никакой хмари на небе, а уж грозой и вовсе не пахло. Погода не жульничала, на нее можно было положиться. Я, как никогда потом — даже за границей, даже в Италии, — ощущал смысл метеорологического понятия «ясно». Казалось, величественные притязания науки на абсолютную точность вдруг чудесным образом воплотились на небесах. Эта гарантированная безмятежность, словно на пейзажах Клода [89], странным образом влияла на настрой души. От жизни нельзя было требовать большего, и если в сердце шевелилось какое-то недовольство, оно не находило у погоды поддержки, не находило в ней отражения — наоборот, погода была молчаливым укором этому недовольству.
Мы повернули на подъездную дорогу, собираясь сходить в деревню, как вдруг увидели: навстречу нам, что есть сил крутя педали, на красном велосипеде едет одетый по всей форме — костюм с красным кантом, маленькая плоская шапочка — мальчишка-телеграфист. В последнее время я совсем помешался на велосипедах, и вот он явился мне наяву, только не того цвета — наверное, по ошибке.
— Телеграмма! — воскликнули мы в один голос, и Маркус сделал мальчишке знак остановиться. Я ни секунды не сомневался, что телеграмма для меня, и протянул за ней руку.
— Модсли? — дерзко осведомился мальчишка.
— Мистер Модсли, — поправил его Маркус; я убрал руку и впился глазами в Маркуса — как он воспримет новость? Я все еще был уверен, что телеграмма от мамы.
Маркус пробежал листок глазами.
— Это всего лишь Мариан, — небрежно сообщил он, будто телеграмма от нее никого не интересовала. — Приезжает завтра с последним поездом. Мама ей так и говорила, что она не управится, не успеет сделать все покупки. Наверное, остается, чтобы купить тебе велосипед. Ну ладно, пойдем deranger жителей деревни, этих sales types![90]
И на что я рассчитывал, когда думал, что мама пошлет телеграмму? Надо же быть таким наивным!