минут, и дьявол знает, как должно выглядеть существо, чьи легкие и глотка способны были выдержать его.
Сев на подоконник, я попытался заглянуть вниз, но это было дело практически безнадежное: вход в подъезд (а именно там
Пораженная, оглушенная вечерняя Москва впала в ступор: за воплем последовала кладбищенская тишина, словно на многие квадратные километры вокруг люди умолкли, не веря услышанному и переживая заново веками забытое состояние страха - оттого, что человек перестает быть хозяином вверенной ему части мира.
Однако состояние такое длилось недолго - уже через полминуты хлопнула оконная рама, и пьяный мужской голос прогремел:
- Еще раз эту сигнализацию услышу - шины проколю, суки!
Что же, по крайней мере,
Умывшись холодной водой, я подверг новой инспекции собачку и засовы, что на несколько минут принесло мне успокоение. На лестничной клетке стояла тишина, во дворе мирно загудела, паркуясь, чья-то машина, прозвенели девичьи голоса. Было еще не очень поздно; должно быть, придумав услышанному объяснение по вкусу, жители окрестных домов прогнали пробежавший по коже озноб и вернулись к своим делам.
Притронуться к дневнику сразу после этого я не мог - все еще мерзко дрожали колени, к тому же никак не получалось отделаться от ощущения, что чем дальше я продвигался в чтении, тем более ощутимой и материальной становилась нависшая надо мною угроза.
Заныло в животе, и я решил сделать перерыв. В любом случае, для того, чтобы держать оборону, кухня подходила куда лучше комнаты: небольшое, хорошо освещенное пространство, ни темных углов, ни старых зеркал, и к тому же какие-никакие запасы провианта. Поставив на конфорку чайник, я щелкнул тумблером радиолы и попал на вечерние новости.
«Землетрясение в Пакистане, по непроверенным данным, унесло жизни ста тридцати тысяч человек. Президент страны Первез Мушарраф объявил чрезвычайное положение. Горные районы Пакистана лежат в руинах, точное число жертв в городах и поселках, отрезанных катаклизмом от цивилизации, неизвестно…»
Голос у диктора был будничный, с легкой ноткой сдержанной профессиональной встревоженности: было ясно, что сто тридцать тысяч смертей не задели его за живое. Работая в новостях, наверное, привыкаешь к трупам не меньше патологоанатомов - чуть ли не каждая сводка начинается с катастроф, войн и терактов. Разве что не приходится глядеть на трупы вблизи; зато их куда больше. Сто тридцать тысяч… Лично я не могу вообразить себе даже такое число живых людей, что уж говорить о мертвецах? Впрочем, для меня они оставались такой же кровавой абстракцией, как и для ведущего: все равно трудно представить себе в деталях разоренные пакистанские деревни, переполненные больницы с уложенными рядами сотнями мертвых тел, облака назойливых жирных мух, отъевшихся на падали; а главное, незачем это делать. Проще думать о своем, пока ведущий убаюкивающее-монотонно перечисляет разрушения и подводит свежие итоги подсчета обнаруженных трупов.
Однако же этот год вьщался богатым на всяческие катаклизмы, подумалось мне. Землетрясения, наводнения и ураганы чередовались, сменяя друг друга в вечерних новостных выпусках и соревнуясь за место на первых полосах газет. Порядком потрепанная стихией Азия обивала пороги ООН, добиваясь новых инъекций гуманитарной помощи и срочного переливания финансов. Но «Врачи без границ» и спасатели из развитых стран, которых вечно швыряют в самое пекло под предлогом благотворительности - а на самом деле просто ради тренировки - разрывались между Латинской Америкой, Ближним Востоком, Карибами и Индонезией. Европа боролась с бюджетным дефицитом и структурным кризисом экономики, а Уолл-стрит и так уже разбил все свои копилки, вытягивая Белый дом из новой зрелищной военной авантюры.
Хотя наверняка в прошлом году бедствий и катастроф было не меньше. Просто я не обращал на них внимания или, скажем, не так часто включал радио.
Я приглушил приемник и прислушался - на улице по-прежнему было тихо. Достал деревянную доску, покромсал, как придется, пару крупных картофелин, затаив дыхание, пошинковал лук и, запалив огонь под закопченной, как британский танк под эль-Аламейном, сковородой, разогрел ложку бледного подсолнечного масла. Пока картошка шипела и отплевывалась, я то и дело бросал лопатку, чтобы опасливо подкрасться к двери и заглянуть в глазок или подползти к окну, приоткрыть на секунду форточку и подставить ухо морозному сквозняку, улавливая в его дыхании отголоски того сатанинского воя.
Картошка все же улучила момент и подгорела, а лук, пока я не смотрел, наоборот, выбрался наверх и остался непрожаренным. Но, запивая все это безобразие, к которому я бы раньше и близко не подошел, остывшим переслащенным чаем, я смаковал его, как испанские матросы, измученные протухшей водой и искрошенными сухарями, перемешанными с крысиным пометом, смаковали, сойдя наконец на берег, свежую оленину и птицу, которую, на свое горе, подносили им гостеприимные майя. В последние дни я питался все больше бутербродами, и заскорузлый костромской сыр на подернувшемся плесенью бородинском хлебе меня уже порядком утомил. Слава Пресвятой Деве Марии, под раковиной обнаружились сетки с пожухшим луком и проросшими картофельными клубнями. Смахивая со стола крошки, я дал себе слово завтра же закупить в ближайшей лавке продовольствия еще, по меньшей мере, на недельный переход. Кто знает, когда мне представится следующий шанс сделать это.
Страницы книги, печатную машинку и словари я, поколебавшись, перетащил на кухню. Нагрел еще чаю, заправил в «Олимпию» свежий лист, отвел вправо каретку и набрал полную грудь воздуха, готовясь к погружению.