—Иди выпей стаканчик джина за мой счет, сынок!
—Да ладно, ничего тебе не сделается от кружки пива!
—От этого еще никому плохо не было.
—Ты у нас прямо как Лакордер[20], прости Господи!
Но я лишь улыбался среди стаканов и бутылок. Мой брат Жак — хоть он и профессиональный монреальский писатель, однако любил в хорошую погоду или воскресным утром прийти за жареной картошкой (ему, как и мне, нравится, когда в ней много уксуса и соли) — по-прежнему пребывал в Европе. Папина смерть не могла нарушить его планов. Он был занят своей карьерой. Жак по-прежнему регулярно посылал мне письма, и я расстраивался, если не получал их по субботам. В ту пору ему больше всего нужно было, чтобы я описал похороны, он требовал подробностей, какого цвета был гроб. Была ли его тетка Рита со стариком Макдональдом, кто именно держал медное распятие, нельзя ли поселить маму в деревне, примирился ли Альдерик с папой до того, как папа потерял сознание, сколько было человек в церкви, откуда были цветы: от Маккенна или от хозяйки цветочного магазина «Корпорация Мадам Амель»? Я отвечал ему в тот же вечер, я неутомимо описывал ему все подряд, в основном сочинял, потому что первые две недели стали для меня кошмарней, чем страшный сон, хуже, чем гриппозная лихорадка: у меня были забиты уши, текло из глаз и я ничего толком не мог разглядеть. Потом тема папы исчерпалась, и Жак начал советовать мне взяться за учебу, а я не хотел. Он же настаивал хотя бы на заочном обучении. Но у меня не было веры в себя, да и можно ли заочно стать этнографом? Мне, наверное, нужно было бы пойти на вечернее отделение, но тяжело было бы совмещать учебу с работой в отеле. В общем не получалось. Да и зачем учиться? Чтобы разбогатеть, учиться не обязательно: нужно просто воровать. И чтобы обрести счастье, тоже учиться не надо: достаточно о нем просто не думать.
В баре я продержался больше года, но под конец начал скучать. Я был сыт им по горло. В смысле уже не мог видеть этих клиентов. Я перестал отвечать Жаку, ссылаясь на то, что увидимся по его возвращении, что я сам собираюсь куда-нибудь откочевать, в Гаспези[21], может быть, или в Квебек. Альдерик был готов мне помочь и одолжить денег. Мне было восемнадцать, и я, кажется, был близок к тому, чтобы соскочить с кромки набережной.
Как-то январским вечером, 27 января, я это точно помню, валом валил снег, а у меня как раз был выходной. Я надел сапоги, лыжную куртку и пошел к папиному приятелю Бопре, который в то время был начальником пожарной станции. Сейчас-то он на лечении, сломал позвоночник, свалившись с крыши, когда загорелась его каланча. Мы сыграли партию в шашки, в которой он меня мастерски обставил, и я ему сказал:
—Господин Бопре, так больше продолжаться не может, я смертельно одинок. Жак — в Европе, Артур — в семинарии, мама — в Штатах (но даже если бы она и была здесь, это вряд ли что-то бы изменило, мы никогда толком не могли с ней поговорить), дед Альдерик меня не слушает. Вы ведь были папиным другом, и даже близким другом, завсегдатаем «Вагнера III» (это была их лодка), я прошу у вас совета, поскольку сейчас плохо соображаю: как мне быть? Поступить к Белым миссионерам?[22] (Я ему тут же признался, что у меня для этого нет призвания, но что я люблю путешествовать, особенно мне нравится уезжать и возвращаться.)
Начальник выслушал меня, достал из ящика письменного стола бутылку джина — название уже не помню, но этикетка была голубого цвета. Он стал пить прямо из горлышка, а мне протянул стакан. Воды в доме не было, он открыл окно, разбил свисавшую с крыши сосульку, раздавил ее и добавил в стакан немного снега. Это был мой первый джин, зимний джин, пожарный джин, а Бопре объяснял мне, что, ради того чтобы лишь съездить к Белым миссионерам, билет туда и обратно дороговато обойдется. После того как он опорожнил бутылку на треть, он посоветовал мне построить змеевик. После половины — я должен был стать архитектором. Когда бутылка опустела, он по-простому сказал, что мне бы хорошо на воздух, как впрочем, я и сам думал. Уехать, свалить отсюда, пока из памяти не уйдет воспоминание о кромке набережной.
Я шел по улице к гостинице, и меня шатало из стороны в сторону как придурковатого клоуна. Да ещё вдобавок снег припорошил и без того тонкий ледок.
Я
Поговорив с начальником Бопре, я отправился на поезде в Квебек. Альдерик был «за». Он даже был согласен, если я захочу, по возвращении дать мне денег взаймы на покупку магазина. В тот день, поезд «Канадиен нэшнл»[23] останавливался в Леви[24]. Я решил пройтись по вагонам: в них пахло старыми окурками и запыленным плюшем. Пассажиров было мало. Я попытался читать «Дневник Анны Франк», но книжка так и осталась у меня на коленях: снег, лежавший по обе стороны путей, напоминал экран, и я как бы сочинял свой собственный фильм, в сущности ни о чем при этом не думая, просто курил, как паровоз, и прислушивался к разговорам вокруг. Как только мы выехали из пригородов Монреаля, я, окоченевший, погрузился в сон.
В Кии река была покрыта льдом, вокзальные вывески занесены снегом, с Лаурентийских гор дул ветер, он летел над Квебеком, над Капом[25], а затем набрасывался на нас, как обалдевший от радости сенбернар при виде своего хозяина. Я двинулся к гостинице, что располагалась поблизости от игрального пятачка. Очутившись в номере и сняв со стены чугунное распятие и картинку с изображением святого сердца, пронзенного стрелой, (она висела над зеркалом при умывальнике), я уткнулся головой в подушку и, укрывшись шерстяным одеялом, проспал едва ли не сутки. Мне было холодно и одиноко, я, кажется, плакал. Снежный буран продлился два дня. Ел я в общем зале. Тот, кто решился бы выбежать на улицу по малой нужде, мог запросто оказаться с сосулькой на причинном месте.
Альдерик мне подсказывал: вначале соглашайся на все, продавцом — это неплохо, оглядись, больше слушай, а сам помалкивай. Я открыл газету и даже переписал в свой дневник объявления так, как они были напечатаны: