За домами в северной стороне бухали выстрелы пушек. Они давно уже бухали, видно, там шел бой, опять наступали советские войска, опять бились, чтобы вернуть город, кто-то там бежал на немецкие пулеметы, кто-то падал, захлебываясь горячей кровью, кому-то эти часы и минуты были последними в жизни, может быть, даже совсем юной, только-только начинавшейся… Максим Тимофеич улавливал слухом эту пальбу, то густую, слитную, то на время распадавшуюся на дробь отдельных выстрелов. Он не вникал в то, что это значит, какой скрыт в этом смысл, его наполняли другие чувства и сознание – дело его сделано и теперь надо поскорее убираться восвояси, ну его к лешему, этот чертов город, вон как опять палят…
Лошадь отдохнула, наелась сена и овса, что брал с собой Максим Тимофеич, и потянула тяжелый воз с охотой, ходко, так, что Максим Тимофеич с вожжами в руках зашагал рядом с телегой широким шагом, а Анне Матвевне, трусившей позади, пришлось учащенно семенить.
Улицы по-прежнему затягивала где белесая, где синеватая дымная мгла, вверху, над домами, над гребнями разбитых стен несло черные смолистые клубы близких пожаров. Навстречу подводе проехало несколько грузовиков в грязно-желтой защитной окраске, с немецкими солдатами и пушкой на прицепе, прошагали пешие солдаты, в касках, с винтовками, ранцами за спиной, тесной группой, но без строя, громко топая подкованными железом пыльными сапогами по булыжнику мостовой. Другие солдаты, должно быть, связисты, что-то делали с проводами на том перекрестке, на котором у Максима Тимофеича проверяли пропуск. Теперь тех патрульных на перекрестке не было, а связисты даже подняли свои провода, пропуская подводу и не спрашивая Максима Тимофеича, что, куда и почему он везет.
Пальба на севере, у Задонского шоссе, продолжалась, но Максим Тимофеич отдалялся от нее, и, по мере того как отдалялся, ему делалось спокойней, а голову его все больше занимали рассуждения о дальнейших его делах. Во-первых, думал он, надо бы съездить в город еще раз. Обстановкой он разжился, неплохим барахлишком тоже, теперь не мешало бы набрать побольше носильных вещей – польт, рубах, платьев, обуви разной. Поменять горожанам. Часть их осела неподалеку, в Хохле, Курбатове, Нижнедевицке; барахлишко, что они с собой унесли, большинство уже проело, сменяли с местными жителями на продукты. А впереди – зима. А прикрыться-то – нечем… Но кое-что у некоторых еще пооставалось, последнее, на крайний случай: обручальные кольца, сережки, другое золотишко. Делать им нечего, отдадут за одежду-то… А золото – это вещь верная, оно всегда в цене, при любой власти… Второе – надо Родьку настроить, пусть возьмет разрешение на лес в казенной роще. Дают немцы, рубят уже некоторые. Родьке не откажут, он на службе старательный, на днях подбитого летчика, что на парашюте спустился, поймал и к немцам привел. Нынешняя изба не больно-то хороша – и тесна, и низка. А главное, раз можно новую поставить – чего ж не поставить? Чего ж ротозеем-то быть? Надо пользоваться, пока случай…
Когда выехали за город, в поля, их вид навел Максима Тимофеича на думы о том, как же теперь будет с колхозной землей, как поступят с ней немцы. В начале войны были слухи и ожидания, что немцы колхозы распустят, а землю раздадут по хозяевам. Но вот они уже как три месяца, а дела идут, как и прежде, в колхозные времена, немцы заставляют выходить на работу, косить и обмолачивать урожай. Зерно складывают в амбар, замкнули его на замки, строго-настрого запретили приближаться; староста Антон Егорыч, бывший финагент при сельсовете, головой отвечает за сохранность… А про раздачу земли теперь и разговоров никаких нет… Неужто так и останется – колхоз, да только на немцев?
С такими и подобными мыслями, понукая лошадь, упираясь в воз и своей силой помогая ей втаскивать его на взгорки, Максим Тимофеич добрался до места, с какого дорога шла уже только вниз, к переправе. Открылась широкая лента донской воды, отражающей пасмурное, задымленное небо, и потому хмурой, серо-свинцовой.
– Садись, – сказал Максим Тимофеич жене, намучившей ноги по булыжнику и песку. – Трохи передохнем.
Он помог ей взобраться на вещи, влез на передок сам.
– Но о, милая! – махнул он концами вожжей на кобылу. – Шевелись, скоро уже дома будем!
Воз легко затарахтел под уклон. Шкаф и комод скрипели, качались, вместе с ними качалась Анна Матвевна, державшаяся за веревки, трясся Максим Тимофеич с вожжами в руках. За вещи он уже не беспокоился, выдержали самую скверную дорогу – выдержат и дальше, крепко он их увязал, еще хоть сто верст вези. Всегда и во всем он был основательным хозяином…
На той стороне Дона с горы спускалась колонна желто-зеленых немецких грузовиков. Максим Тимофеич прищурился: большая колонна, грузовиков тридцать. Что-то тяжелое на них, какие-то ящики, сверху накрыты срубленными ветками с увядшей листвой. Не иначе – боеприпасы. Немцы всегда так их возят, немало таких колонн видел уже Максим Тимофеич на улицах своего села…
Грузовики спускались вроде бы медленно, а Максим Тимофеич шибко и весело катился с горы на разбежавшейся лошади и с ходу въехал на понтоны. Какой-то немец пытался загородить ему дорогу, еще один выскочил из окопа недалеко от моста и что-то закричал. Максим Тимофеич не мог глядеть на немцев, ему надо было глядеть вперед, править, колеса уже прыгали, гремели по доскам настила. Да и пускай кричат, все у него правильно, пропуск при нем, ничего они ему не сделают…
– Но-о, дура старая! – замахнулся он на лошадь, испугавшуюся шаткого, закачавшегося под тяжестью телеги понтона и с храпом взодравшую голову.
– Цурюк! Цурюк! – кричали догнавшие Максима Тимофеича немцы.
Они еще что-то кричали, сердитое, злое, – ругались на своем немецком языке, тыкали руками вперед, показывая, что сейчас, оттуда, с того берега, двинется автоколонна и Максиму Тимофеичу надо вернуться. При этом оба взглядывали в небо – опасливо чего-то ждали.
Испуганный Максим Тимофеич натянул вожжи. Лошадь попятилась, подвода дернулась назад, настил заелозил, заскрипел, перекосился – и раздался резкий треск ломающихся колесных спиц.
– Батюшки-светы! – вскрикнула наверху Анна Матвевна.
Немцы возле подводы в два голоса будто лаяли по-собачьи.
Максим Тимофеич с ужасом увидел, что они делают: упираясь в края гардероба, они силятся спихнуть, опрокинуть застрявшую подводу с моста.
– Что же вы делаете, анафемы, изверги, потонем же! – закричал Максим Тимофеич на кренящемся возу.
Понтонный мост закачался по всей своей длине: на дальний его край въехал первый немецкий грузовик. Разнобойно грохоча сапогами, по настилу бежала группа солдат с тем конопатым ефрейтором или фельдфебелем, что проверял утром у Максима Тимофеича пропуск, улыбался ему и хлопал его по плечу.
У Максима Тимофеича вспыхнула надежда: сейчас все поправится, сейчас этот ефрейтор и солдаты оттащат телегу назад, выкатят ее с моста.
– Шнель! Шнель! Шнель! – лаем летело из открытого рта подбегавшего ефрейтора. Лицо его было искажено, глаза бело лупились, как два крутых яйца.
– Господин начальник! – моляще закричал Максим Тимофеич. И тут же глаза его полезли из орбит. – Господин начальник! Ваше благородие! Господа… господа… Товарищи! Так же нельзя! А-а-а!
Голос его перешел в крик смертного ужаса: подбежавшие немцы все вместе одним рывком опрокинули подводу и лошадь, и, впереди своего добра, раскоряченно, как лягушка, судорожными хватаниями рук пытаясь уцепиться за воздух, Максим Тимофеич полетел в свинцово-темную, с зеленью, холодную донскую глубь…
Во дни отчаяния и надежд
Мелкий редкий снежок с самого утра косо летел над дорогами и пустыми, черно-рыжими, в стерне и сухом бурьяне полями. Это был первый снег наступающей зимы, которой было еще совсем не время ложиться, необыкновенно ранней в этом году. Как ни мелки и невесомы были снежинки, а к середине дня поля уже ровно, однообразно белели. Только дороги оставались по-прежнему черны, – легкий пушистый снег сметало с закаменевшей грязи.
Ветхий старик в брезентовом плаще с прожженными на нем дырами, в фуражке с протертым до картона козырьком, низко нависающим на глаза, с кривой палкой в руке, брел такою отвердевшею дорогой, с той усталой медлительностью, что бывает только у тех, у кого нет никакой спешки, никакого дела впереди – и даже цели своего движения. Дорога спускалась в широкие лога и снова восходила из них на плоские