Чтоб сложиться такому характеру, может быть, нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц. Деятели издавна отливались у нас в пять, шесть стереотипных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали ее по обычной колее, ставя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!
Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей.
Притом их связывало детство и школа – две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца.
Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу – будь он мрачен, зол, – он уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памяти.
Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.
III
– Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? – спросил Штольц.
– Ох, нет, плохо, брат Андрей, – вздохнув, сказал Обломов, – какое здоровье!
– А что, болен? – спросил заботливо Штольц.
– Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.
Штольц засмеялся.
– Только? – спросил он. – Это ты наспал себе.
– Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть».
– Ну, что ж ты?
– Не поеду.
– Отчего же?
– Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку…»
– Что ж? – хладнокровно сказал Штольц. – В Египте ты будешь через две недели, а в Америке через три.
– Ну, брат Андрей, и ты то же! Один толковый человек и был, и тот с ума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так Господом Богом устроены; да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем.
– В самом деле, какие подвиги: садись в коляску или на корабль, дыши чистым воздухом, смотри на чужие страны, города, обычаи, на все чудеса… Ах, ты! Ну, скажи, что твои дела, что в Обломовке?
– Ах!.. – произнес Обломов, махнув рукою.
– Что случилось?
– Да что: жизнь трогает!
– И слава Богу! – сказал Штольц.
– Как слава Богу! Если б она все по голове гладила, а то пристает, как, бывало, в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!
– Ты уж слишком – смирен. Что же случилось? – спросил Штольц.
– Два несчастья.
– Какие же?
– Совсем разорился.
– Как так?
– Вот я тебе прочту, что староста пишет… где письмо-то? Захар, Захар!
Захар отыскал письмо. Штольц пробежал его и засмеялся, вероятно от слога старосты.
– Какой плут этот староста! – сказал он. – Распустил мужиков, да и жалуется! Лучше бы дать им паспорты, да и пустить на все четыре стороны.
– Помилуй, этак, пожалуй, и все захотят, – возразил Обломов.
– Да пусть их! – беспечно сказал Штольц. – Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдет; а если ему не выгодно, то и тебе не выгодно: зачем же его держать?