ялика.
– На Шлиссельбургскую дорогу, к Фарфоровым заводам! – сказала Наташа, оглядываясь. – Вот тебе рубль.
– Извольте садиться! – отвечал гребец.
В эту минуту ей почудилось, что за нею гонятся; она поспешно бросилась в ялик и уронила платок на пристани.
Какое было ее намерение? Что побудило ее к бегству и куда хотела она бежать? В первые часы после открытия всех своих утрат она решилась было лишить себя жизни, умереть с голоду, броситься в воду – только бы не жить одинокою в этом свете. С этою мыслию встала она в одну ночь и молитвою начала готовиться к смерти, но молитва не шла ей на ум, не согревала сердца пред совершением тяжкого греха. И слезы ее остановились, и отрадная надежда, что она свидится на том свете с любезными ее сердцу, ее оставила. В ней возникла мысль:
'Они в райской обители, мой великодушный, благородный, добродетельный друг, моя невинная дочь – а я, самоубийца – отлучена буду навеки от их светлого лика!' Она обратила вопрошающий взгляд на иконы, освещаемые слабым светом лампады, и увидела маленький эмалевый образ, подаренный ей теткою ее, монахинею; вспомнила последние слова отца своего, упоминавшего в час смерти о сестре, и решилась удалиться к ней, решилась бежать тайком, чтоб никто не мог догадаться, куда она скрылась, чтоб ее сочли погибшею. Не теряя ни минуты, она исполнила свое намерение. И тело и душа ее были в необыкновенном, сверхъестественном напряжении: она едва себя помнила, но твердо стремилась к своей цели. Разными неведомыми ей путями, посреди тысячи опасностей и лишений, она достигла конца своего странствия. Монастырь, в который удалилась тетка ее, лежал далеко от больших дорог и жилых мест, посреди густых лесов и непроходимых дебрей, на границе Курской губернии. Чрез три недели по выходе ее из дому Алевтины сверкнула перед нею из-за густого бора золотая маковка монастырской церкви. Она удвоила шаги и вскоре очутилась в келье старицы Екатерины, бросилась к ногам ее и воскликнула:
– Тетушка, примите меня под свой покров! Спасите меня от отчаяния и самоубийства!
Екатерина с любовью и состраданием встретила, призрела, утешила страдалицу. Кроткая беседа, истинное соучастие, тихая общая молитва мало-помалу возвратили Наталию к жизни и рассудку. Она сообщила тетке повесть своего счастия и своих утрат и молила ее о позволении обречь себя монашеству. Екатерина выслушала ее с терпением, но на просьбу ее отвечала:
– Еще не время, дочь моя! Богу не угодны обеты отчаяния и бурных страстей, возмущенных светскою жизнию.
Наталия повиновалась, жила у Екатерины, исполняя все обязанности иночества, и ждала только ее позволения, чтоб постричься. Волнение отчаяния утихло в ее сердце; осталось кроткое, усладительное воспоминание о предшедших друзьях и благоговейное чувство благодарения богу: он даровал ей в жизни несколько счастливых дней, недель, месяцев, озаривших своим отрадным светом остальные темные часы ее существования. Прошли три года. Она повторила просьбу свою и получила прежний ответ:
– Рано, дочь моя!
Еще протекло несколько лет. Наталия возобновила вопрос: ответ был тот же.
– Когда ж наступит эта пора? – спросила она.
Екатерина поглядела на нее с горестною улыбкою и отвечала:
– Не знаю. Но доколе сердце твое привязано не только к благам, но и к воспоминаниям о благах здешнего мира, тебе нельзя, по совести, произнести вечного обета. Бог требует сердца чистого, горящего одною любовию к нему, а твое сердце трепещет при мысли о твоем друге, пьет отраду в воспоминании о прошедших днях любви – может ли оно исключительно принадлежать богу? Не осуждаю твоих чувств и помышлений: помни, люби друзей своих, живи их памятью, наслаждайся мыслию о свидании с ними на том свете – но притом не постригайся.
– Так неужели вы, тетушка, забыли свет, забыли друзей своих, забыли блага, которыми провидение наградило вас в жизни, забыли с той минуты, как обрекли себя на служение богу? Нет! ваше сердце бьется еще для ближних, для прежних друзей!
– Так, друг мой! – отвечала Екатерина с глубоким вздохом. – Сердце мое еще привязано к свету, и по этой самой причине, по собственному опыту я не советую тебе спешить обречением себя на вечное затворничество. Годы иссушили мое тело, волосы мои побелели, глаза померкли, сердце бьется тихо, тихо; но есть воспоминания, которые приводят его в волнение, возмущают душу мою, переселяют в мир былой и невозвратный и прерывают нить моих иноческих помышлений и занятий. Тебе скажу я, друг мой: я любила; я лишилась того, кто был мне дороже жизни; заключилась в стенах монастырских, но не ушла от своего одиночества, от своих мучений, и в то время, когда окружающие меня славят мою набожность, мое смирение, ставят меня в пример моим сестрам, я в душе своей чувствую, что не достойна их хвалы. И в сию минуту, когда я говорю с тобою, лик милый и незабвенный, давно истлевший под гробовым покровом, живет в сердце, носится в глазах моих. Знай, Наташа: я любила пламенно, страстно, любила человека, который был достоин моего сердца. Мы были обручены. Совершение брака отложено было на три месяца, до окончания траура по одной моей дальней родственнице. Вдруг открылась в Москве чума. Мой жених, пламенный и усердный к общему благу, сострадательный к бедствующему человечеству, бросился помогать зараженным и сделался жертвою своего великодушия. Ужасная болезнь открылась в нем, когда он сидел у меня, отдыхая от тягостных трудов своих, – и в несколько часов прекрасный юноша превратился в безобразный труп. При самом начале его болезни все домашние меня оставили, дом наш оцепили, и, лишь только он испустил дыхание, вломились в двери страшные люди, мне дотоле незнакомые, исторгли бездушное тело из моих пламенных объятий и бросили на улицу. Я кинулась за ним с балкона на груду мертвых. Бесчувственную, свезли меня в чумной лазарет. Я не заразилась. По миновании опасности меня выпустили. Я скрылась в монастыре и чрез год постриглась. Но страшный обет пред алтарем божиим не исторг из моего сердца любви к жениху моему. Тридцать восемь лет плачу я по нем в келье моей, откуда должны возноситься к богу молитвы чистые и бесстрастные! Наташа! Не бери на душу свою этого греха! Только тогда, когда угаснет в твоем сердце и воображении последняя искра любви земной, посвяти себя служению неба. А это время еще далеко!
Наталия повиновалась страдалице. Не давая вечного обета, она облеклась в одежду монашескую, чтоб забыть имя свое, которое так сладостно для ее сердца умел произносить друг ее, приняла имя Елены (так называлась тетка ее в свете) и проводила дни свои в трудах, посте и молитве. Душа ее укрепилась, тело не ветшало, сердце билось тихо, но билось еще для Кемского, она не постригалась.
Протекли семнадцать лет жизни в этой обители. Елена не знала и не хотела знать ничего, что происходит в свете. В двенадцатом году едва явственный отголосок бури, опустошавшей Россию, коснулся слуха отшельниц в пустынной обители – и уже молебствие благодарственное раздавалось в стенах церкви монастырской. Екатерина скончалась. Пред смертию своею повторила она Елене свои увещания и просила ее поехать в Москву, отыскать дом, в котором умер жених ее, и там, в день смерти его, отслужить по нем панихиду.
Елена, закрыв ей глаза, исполнила ее желание: отправилась в Москву, долго искала этого дома в разрушенной и обновленной столице. Наконец нашла его, нашла там дальних родственников, наследовавших этот дом по пострижении ее тетки. В ожидании наступления заветного дня Елена, отвыкшая от городского шума, удалилась в загородный монастырь, где дочь нашла ее.
Приветливость, любезность, милая откровенность Надежды восхитили Елену; она влеклась к ней непостижимым сочувствием, с непонятною любовью прижимала ее к сердцу, с восторгом слушала из уст ее наименование матери. По отъезде Надежды она спросила у игуменьи, кто была эта милая и прекрасная девица. Игуменья, знавшая Надежду из бесед с ее спутницею, отвечала, что эта девица долгое время не знала своих родителей, что, лишась матери при самом рождении, была брошена жестокосердыми и жадными родственниками, что отец, давно ее оплакавший, случайно нашел