Сначала она разревелась, но впоследствии решила, что из татуировки можно извлечь пользу: маска бывалой бабы — не последнее дело в жизни.
Внезапно, бог знает откуда, свалились на Россию две революции. Карлик куда-то исчез, и одна неприятность набегала на другую. Однажды к ним пожаловали матросы с красными повязками на рукавах и сообщили, что квартира реквизируется для военных нужд; хозяевам остается комнатушка, в которой прежде ютилась горничная.
Эмма, багровея от злобы, пыталась доказать, что она — сторонница революции, что она — за свободу, что это произвол, что не имеют права, что она будет жаловаться и далее в том же нервном тоне. Она даже «нечаянно» оголила руки, чтоб матросы видели наколку и понимали — своя.
Но моряк, спокойно слушавший ее крик, сказал, что вот и отлично, раз она революционерка. Революционеры — чернорабочие истории, и пусть Граббе чистит картошку или моет полы в рабочем клубе. Он явно издевался над племянницей адмирала.
Именно о нем вспомнила Эмма через несколько дней после перебранки с матросами. Жив ли дядя и нельзя ли использовать какие-нибудь его старые связи? Она отправилась на Литейный и с большим трудом отыскала в огромном доме, когда-то принадлежавшем старику, сырой подвал, где обретался бывший свитский адмирал. Теперь он по ночам сторожил продовольственный склад, и ему даже доверили оружие. Правда, патронов старцу не дали.
Эмма спросила, как родственник отнесся к падению монархии и веры. Дядя благоразумно ответствовал, что это — «юберву?нденер шта?ндпункт»[33], и поспешил перейти к другой теме.
Царедворец уверял, что устроился преотлично, ибо продуктовый склад не крюйт-камера и не минный погреб, и тут всегда можно поживиться чем-нибудь съестным, если честно исполнять свой служебный долг и демонстрировать лояльность к новой власти. В доказательство этой очевидной истины дядя пожаловал племяннице средней величины воблу, объяснив, что теперь таким вещам цены нет.
Эмма сказала: «Благодарю вас», — поцеловала старика в щетину и выскочила на проспект, проклиная новую власть, болвана родственника и весь белый свет.
Впрочем, она скучала недолго, — как-то на Невском ее встретили красавцы матросы, опутанные пулеметными лентами и ручными бомбами, которыми они при нужде кололи орехи. Встречные предложили ей погулять, и она не заставила дважды повторять приглашение.
Довольно скоро матросы узрели на Эмме картинки и лозунг «Даешь анархию!», после чего волосатый и длинноносый предводитель заявил, что она ему — жена до самого конца войны и товарищ в общей партии анархистов.
Единственное, что не понравилось моряку, — ее немецкая фамилия. Все-таки шла война с бошами или стычки с ними — и не стоило беспокоить ничей слух. Узнав, что Эмма пишет стихи и пьески впрок, новоиспеченный муж родил изрядную идею: он предложил благоверной называться Поэма. Это, как репа на репу, походило на ее собственное имя, а вместе с фамилией, может быть, светилось кровавыми красками мятежей.
В эти веселые и рискованные дни (муж, как он говорил, «экспроприировал экспроприаторов», то есть очищал дома и склады) Граббе окончательно уверовала в хаос, решив, что анархия если и не мать порядка, то уже во всяком случае не дочь революции.
Она шаталась вместе с моряками по набережным и Невскому, горланила залихватские частушки, придуманные улицей.
И все же Поэме фатально не везло. Во время одного из грабежей на вещевых складах туда примчалась питерская ЧК, и волосатого анархиста ночью и без почестей свезли на погост. На память вдове остался браунинг без патронов, подаренный матросом накануне.
Она недолго оплакивала потерю, так как близко сошлась с казачьим офицером, мечтавшим прорваться на юг, в части белой гвардии. В ту пору в Одессу, Новороссийск и Севастополь вошли военные корабли Антанты, прибывали транспорты с войсками и оружием под английскими, французскими, польскими, греческими, сербскими флагами, и казак полагал: это начало конца Советской власти.
Граббе вышла за него замуж, а так как офицеру было некогда, их «не поп венчал, а черт спутал», что, впрочем, никак не отразилось на самочувствии Эммы.
Молодожены довольно скоро добрались до моря, а в самой Одессе казак вдруг исчез, даже не оставив записки со словами прощания.
Она пожаловалась на судьбу какому-то торговцу, и тот не преминул подбодрить столичную путешественницу.
— Это еще не вечер, мадмуазель, — сказал одессит. — У вас все, мадам, впереди.
И он посоветовал Граббе добраться к Махно, который тоже считает, что анархия — мать порядка, и путешественница, ругаясь сразу на двух языках, потащилась куда-то к Екатеринославу.
Наткнувшись под Мирославкой на конников в поддевках и шинелях, сочинительница без обиняков заявила, что добирается к ним, и тотчас залезла на заводного конька. Ей ничего не обещали, но взяли с собой.
Прошло несколько дней. Поэма Граббе быстро освоилась в «Повстанце» и с величайшим наслаждением печатала там свои стишки, прославляющие раскрепощение трудящихся масс от ига власти во всех его проявлениях.
Майданник пытался было напомнить Поэме, что именно он, Антипод, привез ее к Махно, но Граббе уже сошлась с беглым деникинским офицером, который скрывал, разумеется, что он офицер.
Деникинца звали Иеремия Чубатый, он скептически относился к махновцам, но пока ничего лучшего не было.
Увидев в первую же ночь на груди и животе Граббе фривольные картинки, Чубатый вспылил, даже покричал, но вскоре махнул рукой:
«Не жениться мне на ней, право».
Поэма металась из одного полка в другой, писала в рифму о братишках и даже сочинила стихи о самом Махно. Узнав от земляков Нестора, что он в детстве малярничал, а став старше, «працював» в литейке гуляйпольского завода сельскохозяйственных машин, она опубликовала десяток куплетов об узнике «Бутырок». Ее заметили, и она стала заводить полезные знакомства с земляками батьки. В числе приятелей вскоре оказались начальник связи Полено, штабисты Бурдыга и Белаш, ротные Иван Лепетечко, Гусарь, Лесовик, Пахарь, командир полка имени командующего — Коробко. Граббе возвращалась из отрядов с разной снедью и барахлом, и деникинец не без основания косился на свою походную жену. Случалось, Поэма навещала Мишку Левчика и сообщала ему, что именно брешут люди.
Однажды Полено поволок ее в земскую больницу, где лежали вповалку раненые и тифозные повстанцы, и потребовал, чтобы «письме?нниця» вмешалась в этот бордель. Граббе ужаснулась грязи и вони лазарета и пообещала, что непременно сочинит о сем желчные куплеты.
Больные сказали, что «вирш писати не треба», ибо все необходимое они исполнили сами. Один из выздоравливающих передал Поэме замусоленную бумажку, на которой химическим карандашом вкривь и вкось было нацарапано следующее: