семнадцатого утек за рубеж. И Петьку загреб под свою лапу.
Старик сказал убежденно:
— Всякая любовь случается, понимаю. Хоть душу черту отдай. Но есть исключение: нельзя платить родиной за роман. Это, друг мой, решительно нельзя — и оправдать невозможно!
— Зря он забился в чужую, стылую сторону, — согласился Дионисий. — Однако, может, вернется?
— У самы час апамятацца, брацца за ро?зум. Ён ужо не маленьки! — ухватился за эту мысль старик.
Но вскоре скорбно покачал головой.
— Нет, теперь не вернется. Красные свое возьмут, и нечего тут господину Злоказову делать с его капиталами. А Петька у него как бычок на веревочке.
— Конечно, можно научиться тому, что слово «брот» означает «хлеб», — раздумывал вслух Лебединский. — Но я не верю, что для русского слуха «брот» может благоухать запахом каравая. Впрочем, так же, как немцу почти невозможно привыкнуть к славному славянскому слову «хлеб».
— Именно, — поддержал его Стадницкий. — Чужая сторона — мачеха. И оттого — живи в отечестве, радуйся ему и не лезь в чужой язык, в чужие нравы и боли. А то ведь как бывает: иной еще только вчера из яйца вылупился, а нынче уже скорлупа не нравится.
И забормотал в огорчении:
— Ну да… там табе варо?ты пирагами закрываюцца…
— Я, знаете ли, сам был долго вдали от России, — промолвил Лебединский. — Один среди чужого народа… Нет, он непременно вернется!
— Вось дык было б радасци! — оживился Нил Евграфович. — Ведь только старики понимают, что сын — продолжение твое, и опора твоя, и вечная жизнь твоя в этом нетленном смертном мире. Однако вот что препона: бушует вокруг война, сжигая живое, разобщая людей.
Вздохнул.
— Ну, на няма и суду няма. Будем плыць на цячэнню…
Разговор сам собой перескочил на минувшую мировую бойню. Стадницкий сообщил, что читал, кажется, в «Ниве»: немцы израсходовали за один лишь год войны тридцать миллиардов патронов. По десять тысяч выстрелов на каждую винтовку! А русские что же? Столько же небось. И прочие империи не меньше.
— И в кого палим? — сокрушался старик. — В цвет наций, в силу их, в красоту, в будущее. Не богу сдаем, а дьяволу кровавый экзамен!
Внезапно Нил Евграфович рассердился, покраснел, сказал с несвойственным ему ожесточением:
— Послал нам бог напоследок царя! Дурань дурнем! Во всем царствующем доме не сыскалось даже намека на Грозного или Петра. Одни Павлы!
Добавил, усмехаясь:
— Попалась мне как-то книжечка августейшего поэта, великого князя Константина Константиновича. Названа поистине с царской щедростью — «Жемчужины духовной поэзии». А что под обложкой? «Притча о десяти девах», «Когда креста нести нет мочи», «Легенда про мертвое море». Любитель словесности, отважившийся заглянуть в сборник, обнаружит там вполне посредственные строки, то есть банальные мысли, изложенные в соответствующей им форме.
Книжка вышла в шестнадцатом году, следовательно, в разгар мировой войны и в канун двух революций. Разумеется, царствующему дому нельзя запретить версификацию. Но было бы лучше, если бы каждый занимался своим делом, и Романовы думали не о поэзии, а о позоре распутинщины и казнокрадства.
Неожиданно Стадницкий замолчал, ибо открылась дверь флигеля, и в комнату вошел Филипп Егорович, вернувшийся из Зареченской церкви.
Кожемякин перекрестился в переднем углу на иконы, а сел скромно, на лавку у печного угла, и сложил на коленях тяжелые мосластые руки мужика.
Сначала он чувствовал себя смутно в присутствии хорошо одетого и чопорного — так поблазнилось — господина. Однако эта неуютность быстро прошла, как только дворник понял, что Нил Евграфович нисколько не кичится своим положением, а напротив, оба старика единомышленники — верят в бога, презирают войну, считают ее позором человечества, исчадием ада и все такое прочее.
Филипп Егорович вскоре разговорился, то есть иногда вставлял в беседу слово или высказывал мнение.
— Насколько я знаю, — заметил Нил Евграфович, — вы, господин Лебединский, немало пожили в окопах. Бяда? гэта. Кусок свинца вылетает из винтовки со скоростью две тысячи футов в секунду. Будто каленый багровый прут вонзается в твое тело — и ты валишься навзничь на землю, созданную богом для счастья. О, господи, как страшно! Вот ты — молодой, сильный, желающий радости, бежишь не по воле своей — и удар, и нет тебя, нигде нет, и даже понять самому нельзя, что нет, ибо как понять, когда нет, когда ничто ты и тьма ты в этом черном адском огне!
Лебединский не мог отказать себе в праве на шутку.
— Вы забываете о рае, Нил Евграфович.
Старик вздохнул, и на губах его появилась улыбка смущения.
— Вот, знаете ли, сам иногда сомневаюсь в боге… За что же он карает безвинных детей и позволяет войнам пепелить человечество?
Внезапно добавил с раздражением:
— Нечага таму богу кланяцца, яки наши малитвы не прымае.
На лице Филиппа Егоровича: кажется все: и усы, и борода, и трубка — стали торчком от негодования. Однако, не позволяя себе грубости, он широко развел руки, спросил:
— Значит, зря человеки в рай верят? Мириады и мириады — в господа нашего бога?
И были в его словах и горечь иронии, и тоска жадного вопроса, и слабая надежда на то, что слова гостя — лишь грубая шутка.
— Кто знает? Может, и не зря… — отозвался Стадницкий. — Рай, он лишь мечта о вечной жизни, уплата за горести и унижения земли. Ибо где она, душа без болячки?
Филипп Егорович раскурил потухшую трубку, сказал неуверенно:
— Бог учит, а может, я сам придумал: человек, что доволен малым, блаженный человек. Покойно ему жить на свете, ибо никто не сдернет его с его места: кому же оно понадобится? Жадность — вот бич людей, вот где все корни ада и адская приманка Вельзевула!
С этим никто не стал спорить, и разговор перекинулся с войны мировой на войну гражданскую.
— Точно рыбы на мели, мечутся люди, строя козни друг другу, и страшно мне глядеть на это, — бормотал дворник, мотая кудлатой головой. — Красные, белые, зеленые, голубые — и все — русские, вот что увидеть под старость лет довелось!
— Что ж надо делать? — полюбопытствовал Дионисий.
Старики молчали.
Тогда Лебединский задал рискованный вопрос, который давно вертелся на языке.
— Какое ваше отношение к Советам, дядя Филипп? Вы ведь жили при них?
— Всякая власть — от бога, — отозвался старик и замолк, не желая распространяться на эту тему.
Вскоре, впрочем, он снова свернул разговор на войну, и Нил Евграфович поддержал его, говоря, что характер народа накладывает сильнейший отпечаток на дух и душу армии. Но тут же жарко вопросил бога:
— Господи, как же ты допускаешь войну, ежели миллионы убитых, миллионы пленных, миллионы сирот?
— Однако вот что решительно утверждаю, — мягко, но без колебаний произнес Дионисий. — Надеждам на бога тысячи лет, а толку, видите, никакого. И сто?ит ли зря туманить людей? Всё одно — до вашего бога ке доскочишь.
— Ах, помолчите, Дионисий Емельянович! — совсем расстроился дворник. — Стремите очи в глубь