Она берет эти крепости и коронует короля. Сегодня я спросил ее:
— Жанна, ты не боишься, что счастье тебе изменит?
Она ответила:
— Я ничего не боюсь, кроме предательства.
ГОВОРИТ
ГИ КРОКАСЕК
Я — Ги Крокасек, Грызи всухомятку, парижский гражданин, холодный сапожник с угла, что напротив ворот святого Ронория.
Я новых сапог не тачаю, латаю старые; набойки набить, заплатки наложить. Вот кожи лоскут, уж такой-то крепкий, годится на подметки, а не то суп сварить.
Это я шучу, еще мы подметки не жуем, а может статься, придет это время.
Что ни день, я ковыряю шилом новую дыру в поясе. Приходится пояс потуже затягивать.
Голодно у нас в Париже. Конечно, господам хватает, каждый вечер в Лувре горят факелы, англичане пируют. Но нам, кто попроще,— нам голодно.
Бывало, как откроют с утра ворота, теснятся тележки огородников, везут овощи на рынок. А теперь вокруг Парижа, сколько ни иди, земля серая, сухая, заросла сорняками, конями истоптана. И кому же охота сажать огород — неизвестно, будет ли урожай и кто его соберет.
Бывало, на улице глаз радуется! Тут жирная свинка валяется в грязи мостовой, чешет бока о ступеньки домов. Там гусак ведет гулять госпожу гусыню с гусенятами. Вдруг завидит мальчишку, расто пырит крылья, длинную шею вытянул, шипит, норовит ущипнуть мальчишку за босую ногу. Эх, где-то те свинки и гусаки?
Замечтался я, а ко мне идет заказчик.
Он садится на пороге моей хибары, снимает башмак с правой ноги и подает мне. Подошва отстала от верха, раззявилась, будто голодный рот.
Заказчик сидит, перекинул разутую ногу через обутую, шевелит босыми пальцами, молчит.
И я молчу, зажал башмак меж колен, набрал полный рот гвоздей. По гвоздику выплевываю на ладонь, наставлю гвоздик, молоточком пристукиваю: тук-тук...
Жарко.
Лето идет к концу, август месяц на исходе, а солнышко припекает.
Заказчик зевает и говорит:
— Ты про Деву слыхал? Говорят, она теперь пойдет на Париж.
Я молчу. Откроешь рот, еще гвоздем подавишься. Он говорит:
— Как она освободила Орлеан, повела дофина в Реймс, ей все города открывали ворота, выносили ключи на блюде. Говорят, и мы то же сделаем.
Подходит второй заказчик, несет рваный башмак под мышкой. Он прислоняется к дверному проему, ждёт, когда я свою работу кончу, говорит:
—Ходят слухи, Дева идет на Париж. Придет, сожжёт город, нас всех перебьет, а что останется, ее солдаты разграбят. Тот, на одну ногу босой, говорит:
— Это все пустые враки. Никого она не жгла и не убивала. Города ей подобру сдавались, и теперь в них всякой еды вдоволь.
Обутый сжимает кулаки, кричит:
— Ах ты, проклятый арманьяк, ты чего заступаешься за Деву? Вот я тебе голову оторву!
Босой на одну ногу пугается — в одном башмаке от двух башмаков не удерешь. Он торопливо гово рит:
— Да что ты! Я бургиньон, и родители мои бургиньоны, и жена каждый день молится за здравие нашего герцога Филиппа Бургундского.
Я бросаю ему починенный башмак. Он поскорей обувается, расплачивается и уходит.
Так каждый день от зари до сумерек, пока солнышко светит, люди несут мне свою рваную обувку, и я чиню ее.
Вот приходит знакомый школяр. Он из Сорбонны, где бесплатно обучают неимущих студентов, ко торые поспособней. И некоторые, случается, из Сорбонны, а выходят в ученые доктора, в Парижский университет. Может статься, и мой школяр добьется.
Я с него всегда беру подешевле, а он зато беседует со мной откровенно, не таясь.
Я его спрашиваю:
— Скажи мне, это правда, что Дева идет на Париж?
— По всей вероятности, должна бы прийти,— говорит он.— А придёт ли, неизвестно. И мой тебе со вет: ты про Деву лучше помалкивай. А будут при тебе говорить, ты погромче стучи молотком, заглушай эти разговоры.
Я говорю:
— С чего бы так?
— А вот с чего,— говорит он.— Вот недавно был такой случай. Одна женщина, Пьеронна, бретонка, говорила на улице громко, не стесняясь, что дама Жанна, которая начальствует над арманьяками, хорошая девушка и то, что она делает, хорошо и от бога. Говорила она это в Корбэйле, а у наших господ руки длинные. Они ее там взяли и привели в Париж. И теперь она сидит в темнице, и палачи ее пытают, чтобы она отказалась от своих слов, а она не отказывается. И помяни мое слово: не пройдет и полгода, как ее, всю истерзанную пытками, приведут на паперть Собора богоматери и будут увещевать, чтобы все слышали и ужасались, а потом ее сожгут на костре. И если ты не хочешь, чтобы с тобой такое было, так держи язык за зубами и молчи.
Я молчу. У меня полон рот гвоздей. Заговоришь, еще подавишься.
Но каждый день, от зари до сумерек, пока солнышко светит, приходят люди, приносят рваную обувь, и пока они ждут, чтобы я починил ее, они беседуют.
— Старина Крокасек, слыхал новость? Десять городов открыли ворота Деве.
—Дева взяла Суассон.
— Говорят, Дева повернула к югу. Взяла Шато-Тьерри и перешла через реку Марну. Видать, собра лась зимовать на Луаре. Не придется ее ждать до весны.
— Дева взяла Бовэ.
— Дева не придет.
— Дева идет обратно на север. Скоро будет.
Мой школяр забегает ко мне. Его заплатки еще целы, он просто заглянул поболтать по душам. Он говорит:
— Не нравится мне это. Дева взяла Бовэ, и епископу Бовэ, Пьеру Кошону, пришлось бежать. Это подлый старик, душой и телом предался англичанам. Мы все, школяры, его терпеть не можем. Хитрый, злой и злопамятный.
Еще через день хорошие новости. Компьен сдался. Сильная крепость, большой город. По его мосту проходит дорога на север, и теперь англичанам отрезан путь в их северные владения и неоткуда ждать подмоги. Теперь уже скоро.
Но мой школяр говорит:
— Не жди! У нас в Сорбонне всё известно. Королевские советники ведут переговоры с бургундским герцогом, и Деву не допустят нарушить обещанное перемирие. К тому же королевская казна пуста: хоть все сундуки обыщи — ничего не найдешь, кроме разве дохлого паука или сухой горошины. А Тремуй больше не