ваших историографов сказал по этому поводу: «Помимо нашей воли, мы берем реванш за Ватерлоо». За год союза между обеими странами Наполеон III сделал Англии больше зла, чем Наполеон I за пятнадцать лет непрерывных войн. (К слову сказать, ваши друзья уже не говорят
Да, у вас, император милостью случая, таких льстецов немало. И впрямь, прекурьезная это штука — авантюра, которую называют вашей судьбой. Не находишь нужных слов, цепенеешь от изумления, спрашивая себя: уж не вообразили ли вы на самом деле, что вы незаурядная личность, уж не принимаете ли вы вашу омерзительную трагедию всерьез, уж не думаете ли вы, что издали произведете на Европу потрясающее впечатление в тот день, когда покажетесь английскому народу со всеми сопровождающими вас теперь сценическими эффектами, когда, безмолвный, зловещий, сверх меры довольный, вы встанете во весь рост среди сонма ваших преступлений, кичась тем позором, которому его неслыханность придает некое таинственное величие, и неся на челе печать тех мрачных злодеяний, которые караются громом небесным…
И вердиктам присяжных, сударь!
A! Вы слышите все эти грозные истины? Зачем вы явились сюда?
Ну что ж! Возьмите среди деятелей этого правительства, которые, из самых различных побуждений, оказывают вам такой радушный прием, — возьмите самого восторженного, самого упоенного, самого подобострастного из всех, возьмите англичанина, будь то олдермен, министр или лорд, который усерднее всех кричит: «Да здравствует император!» — и задайте ему следующий простой вопрос: «Если бы в этой стране человек, которому по его должности, например должности министра (вы, сударь, были министром), присвоена огромная власть, если бы этот человек, ссылаясь на то, что он перед богом и людьми поклялся охранять конституцию, вдруг, глубокой ночью, схватил Англию за горло, разогнал парламент, опрокинул трибуну, бросил пользующихся неприкосновенностью членов обеих палат в одиночные камеры Милбенка и Ньюгейта, сравнял Вестминстер с землей, превратил традиционный мешок, набитый шерстью, в подушку для своих гвардейцев, пинком сапога прогнал судей, скрутил правосудию руки за спиной, зажал рот печати, разгромил типографии, удушил газеты, наводнил Лондон пушками и штыками, перекачал богатства Государственного банка в карманы своих солдат; если бы он брал жилые дома приступом, убивал мужчин, женщин, стариков и детей, превратил Гайд-Парк в огромную общую могилу жертв ночных расстрелов; если бы он обстрелял Сити, Стрэнд, Риджент-стрит, Чэринг-Кросс, разгромил двадцать кварталов Лондона и двадцать графств Англии, завалил все улицы трупами случайных прохожих, битком набил все морги и все кладбища, установил повсюду царство непроглядного мрака, безмолвия, смерти; словом — если бы этот человек одним ударом упразднил закон, свободу, право, нацию, дыхание жизни, самую жизнь, — что сделал бы с этим человеком английский народ? Прежде чем эта длинная фраза была бы закончена, на ваших глазах из-под земли появилась бы и встала перед вами лестница, ведущая на эшафот!
Да, на эшафот! И как ни чудовищны все те преступления, которые я только что перечислил, у меня — не скрою! — сжимается сердце, когда я произношу это слово: ибо высшее требование прогресса, которое свято для нас, демократов-социалистов, по сию пору не принято в Англии, и великий народ британских островов, в середине девятнадцатого века остановившийся в своем движении к вершине цивилизации, еще не считает жизнь человеческую неприкосновенной.
Только находясь, как мы, на высокой скале изгнания и тяжких испытаний, можно объять взором истину во всем ее величии и понять: жизнь человека, кто бы он ни был, даже ваша жизнь, сударь, неприкосновенна!
Впрочем, ваши друзья в этой стране разрешают относящиеся к вам вопросы не с этой точки зрения, не на основании высшего принципа. Для них куда проще заявить, что никакого государственного переворота не было, что это чистейший вымысел, что вы никогда не приносили никакой присяги, что Второе декабря не имело места, что не было пролито ни капли крови, что Сент-Арно, Эспинас и Мопа — мифические личности, что массовых изгнаний не было, что Ламбесса находится на луне и что мы все это придумали.
Люди посмышленее говорят, что, пожалуй, кое-что и было, но мы, дескать, сгущаем краски: не у всех убитых мужчин были седые волосы, не все убитые женщины были беременны, а ребенку, убитому на улице Тиктонн, было не семь, а восемь лет.
Я продолжаю.
Вам незачем являться в эту страну.
Помимо всего прочего, подумайте, как это неосторожно: какому огромному риску вы подвергаете правительство, готовое оказать вам радушный прием! Париж — вулкан, его извержения внезапны. Он доказал это в 1789, 1830 и 1848 годах. Какие у английского народа, который с полным к тому основанием высоко ценит дружбу Франции, какие у правительства Великобритании гарантия, что, как только вы отлучитесь из Франции, там не грянет революция, что вся обстановка не изменится вмиг, что старый смутьян, Сент-Антуанское предместье, стряхнув с себя оцепенение, не свалит здоровенным пинком вашу империю и что вдруг, после минутного дрожания телеграфных проводов, ему, английскому правительству, не станет известно, что его гость, пребывающий в Сент-Джеймсском дворце, чествуемый на придворных банкетах — не его величество император французов, а бледный и дрожащий подсудимый Франции и Республики, не Наполеон, высящийся на колонне, а Наполеон, пригвожденный к позорному столбу?
Но все ваши тайные полиции успокаивают вас: перевороту служит наметанный глаз самого Видока, видящий все насквозь. Этот глаз заменяет перевороту совесть. Полиция отвечает вам за народ, так же как священник отвечает вам за бога. Господин Пьетри, с одной стороны, монсиньор Сибур — с другой, изощряются в льстивых уверениях. «Сброд, именуемый народом, перестал существовать», — утверждает Пьетри. «Ручаюсь, что господь бог пальцем не шевельнет», — бормочет Сибур. Вы спокойны, вы говорите самому себе: «Чего там! Демагоги фантазируют! Они хотели бы запугать меня какими-то призраками. Революции больше нет, Вейо ее прикончил. Тот, кто совершил переворот, может спать безмятежным сном: его охраняет Барош. Париж, чернь предместий — все у меня под сапогом. Какое все это имеет значение?»
Да, правильно. Какое значение имеет история? Какое значение имеет потомство? Что в наши дни Аустерлицу соответствует Второе декабря, а Севастополь уравновешивает Маренго, что есть Наполеон Великий и есть другой Наполеон, который остается ничтожеством даже под микроскопом, что ваш дядя был — или не был — вашим дядей, что он жив или умер, что по воле Англии Веллингтон ступил пятой ему на голову, а Гудсон Лоу на грудь, — какое все это имеет значение? Мы далеко ушли вперед. Все это либо давно миновало, либо представляет собой клевету памфлетиста. Если мы ничтожны — до этого никому нет дела. Нами восхищаются, не правда ли, Тролон? Так точно, ваше величество. Сейчас значение имеет только один вопрос — существование нашей империи. Важно только одно — доказать, что мы приняты в лучшем обществе; заставить древний королевский Брауншвейгский дом считаться с «выскочкой», празднествами в Англии отвлечь умы от катастрофы в Крыму; ликовать посреди траурного флера, трескотней фейерверка заглушить грохот картечи, выставить наш генеральский мундир напоказ там, где нас видели с дубинкой полисмена в руках; повеселиться; раз-другой потанцевать в Букингэмском дворце. Когда это будет сделано, ничего уже не останется делать.
Итак, надо съездить в Лондон. К тому же, это куда приятнее, нежели поездка в Крым. В Лондоне в вашу честь будут стрелять холостыми зарядами. Две недели пышных празднеств. Восторженный прием. Вы посетите королевские резиденции: Карлтон-Хауз, Осборн на острове Уайт, Виндзор, где вы найдете кровать Луи-Филиппа, который вам сохранил жизнь и которого вы обобрали, где Ланкастерская башня расскажет вам о Генрихе Безумном, а Йоркская — о Ричарде-убийце. А затем большие и малые утренние приемы, балы, букеты, оркестры,