— Я же просил следить… чтобы все было качественное… — он словно стрелял короткими очередями в отделанную орехом стену напротив. — Завтра Смирнова ко мне… Завтра… Где он, собачий потрох, берет такую дрянь?.. Эдак, вы мне вместо кофе… молотый куриный помет подадите… Смирнова мне, в десять… Я его упеку завхозом на Колыму...

Ошалевшее эхо рикошетом скакало по стенам, расплющиваясь о матовую поверхность ореховых панелей, и угасало где-то в толще межэтажного перекрытия. Застывший столбом дежурный, как щитом от басурманских стрел, прикрывался уставными “так точно” и “есть”. Вскоре старик, отстреляв свой боезапас, отпустил его, а сам, тяжело переводя дух, откинулся в кресле. Он шарил рукой в ящике стола в поисках флакончика с валидолом и, как обычно после каждой подобной вспышки, ругал себя: “Зачем я так? Чего ради? Надо было сдержаться…”

Надо, надо конечно, но когда это ему удавалось? Быть может, лет двадцать назад, когда не сидел он еще в этих мертвящих стенах, высасывающих душу, отнимающих последние жизненные силы. Быть может, в Горьком? Или в Ленинграде? Как давно это было! Теперь он совсем старик…

Он чувствовал себя невообразимо старым: как деревья на Цветном бульваре. Нет. Еще старше! Как этот город. “Я ворон! Мне триста лет! — шептал он себе. — А впереди еще триста! И еще!” Внешне он выглядел на пятьдесят, но это был чистой воды обман. Просто однажды процесс старения у него переместился внутрь его сухого жилистого тела, и затаился там, скрывшись от глаз окружающих. Там, внутри, постепенно все высыхало и перекручивалось от старости, там все осыпалось и отслаивалось, превращалось в труху и прах. Незаметно для окружающих, но не для него самого…

Как же он стар! Понимание этого пришло всего несколько лет назад. В тот день прямо из окна этого кабинета он наблюдал грандиозное шествие: тысячи, сотни тысяч людей с иконами и хоругвями, с пением молитв двигались от Кремля по Никольской в сторону Большой Лубянки к Сретенскому монастырю. Они шли мимо его альма-матер, мимо пустого гранитного постамента, мимо него самого. Что это было? Ах, да! Праздник Владимирской иконы Божией Матери — шестьсот лет как принесли ее на Москву. Шел дождь. Да! Проливной дождь. А он с удивлением смотрел на это колышущуюся массу людей, на это человеческое море и не понимал: зачем? Раньше носили транспаранты и портреты вождей — так было надо. А теперь? Зачем? Он вдруг почувствовал, что не причастен ко всему этому, к тем, кто внизу, что он свободен; он почувствовал, что старше их всех, и их икон, и их церквей. И еще: он вдруг ощутил связь с какой-то невообразимой древностью, глубокой и темной, когда не было еще этих домов, этого города, этой страны. И небо было другим. Да, другим. Его внутренний взор проник куда-то вглубь за пределы сознания, куда раньше вход был закрыт, и он увидел старое небо, пугающе необъятное, удивительным образом включающее в себя разом всю вселенную.

Он увидел, как чудовищной яркости молния вдруг перечеркнула эту первозданную небесную сферу и воткнулась в горизонт, и тот вздулся целым морем огня, закрывшим собою все видимое пространство. Земля закипела, она превращалась в пар, она проседала и принимала огонь в свое расплавленное чрево. Она будто бы пожирала его. Огонь медленно погружался в разверзнутую бездну, и небо постепенно очищалось, возвращая свойственные ему краски и цвета, возвращая себе отнятую огнем вселенную. Наконец земля, как темница, поглотила огонь, ставший в одночасье ее узником. Она замкнула над ним каменные своды и оградила этим небо и вселенную от новых посягательств на их единение…

Это видение промелькнуло перед внутренним его взором, а шествие все еще перетекало с Никольской на Большую Лубянку и конца ему было не видно. Он вдруг ощутил себя вороном, сидящим в гнезде у самого неба. Какие же все они маленькие! — невольно сравнил он людей внизу с той молнией и с тем огнем. Маленькие! А он стар — вот тогда-то он и понял это.

С тех пор это чувство его не покидало. Но, удивительное дело: жить стало легче. Все человеческие условности, — дружба, любовь, долг, обязанности, приличия, наконец, — стали настолько малы, что перешагивать через них не составляло уже никакого труда. Теперь он легко и естественно мог говорить о своей стране: “эта страна”. Он стал настоящим стратегом, не отягощенным сомнительным грузом пристрастий, привязанностей и склонностей. Он стал Стариком…

“Бом-бом-бом-бом…” — это его кабинетные куранты отбили четыре часа пополудни. В дверь постучали.

— Да! — сухо каркнул он. — Войди, Силуянов.

— Шестнадцать ноль-ноль, как приказано! — отрапортовал вошедший полный седой господин.

— Полковник, ты как молодой прапорщик, — скривил губы Старик, — надо бы тебя на оперативный простор, на Кавказ куда-нибудь.

— Мне бы куда попроще: в Париж или, на худой конец, в Копенгаген, — отшутился Силуянов, но в его маленьких глазках мелькнул настоящий животный страх: шутки Старика иногда кончались далеко за пределами этого кабинета.

— Ну да, ты ж у нас “господин”, — Старик вертел в руках дорогой “Паркер” с золотым пером и смотрел на толстяка с плохо скрываемым отвращением.

— Господа в Париже, — пошутил было вновь Силуянов, но, похоже, опять неудачно. Старик вспыхнул:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату