и от того, что дал Господь сил выздороветь за столь недолгий срок (ко всеобщему удивлению врачей!), и от того, что вот-вот грядут праздники — Лазарева суббота, Вербное воскресенье, а там и Пасха Христова; но главная сердечная его радость проистекала от того, что чудесным образом приобщился он Святых Христовых Тайн — впервые в жизни…
А было это так. Еще в начале болезни, когда он, ни жив, ни мертв, лежал в реанимации, случилось придти туда священнику для причащения умирающего. Сергей, помня о епитимии, и не просил, просто смотрел во все глаза, и, наверное, плакал. Батюшка подошел к нему сам и кратко расспросил: кто, мол, таков? Узнав, что верующий, православный — предложил приобщиться. “Я под запрещением за тяжкие согрешения”, — признался Сергей. “Велика ли епитимия?” — “Пять лет”. — “В смертельной опасности, — объяснил батюшка, — больной не лишается причащения, а в случае его выздоровления, епитимия продолжается”. Так Сергей, по милости Божией, приобщился Святых Тайн. И случилось чудо: прямо на глазах встал на ноги. “При вашем-то сильнейшем сотрясении мозга так рано вставать непозволительно!” — пытался, было, воспрепятствовать врач, но где там! “Врачу, исцели себя сам”, — едва не ответил Сергей. Ни сотрясение, ни переломы ноги и пяти ребер не помешали ему восстать, словно как Лазарю четверодневному… Еще, батюшка разрешил тяготивший совесть смутный ком сомнений на счет его поведения там, в парке. “Надо ли было применять силу? — без конца терзал себя Сергей. — Может быть, лучшим было бы смириться, просить, умолять?” Но на исповеди батюшка пояснил, что иногда следует быть воином, когда этого требует правда. “Не грех постоять за правду”, — твердо сказал он, прежде чем накрыть Сергея епитрахилью и прочесть разрешительную молитву…
Сергей улыбался. Он шел навстречу Собору, и радостные слезинки то и дело сбегали по жесткому исхудавшему лицу, теряясь в окончательно поседевшей бороде. “Слава Богу за все, — шептали растрескавшиеся, обескровленные губы. — Слава Богу за все!”
Эпилог
Для тысяч горожан это была обычная суббота, каких как минимум четыре в каждый месяц. Разве что теплая, но тут уж сказывался естественный порядок вещей — стоял конец апреля! Обычная суббота… После такой констатации можно было бы поставить точку, поехать вслед за прочими на дачный участок и всласть ковырять там лопатой земную персть. Ан нет! Не следовало в этот день делать ничего подобного (как, впрочем, и в предыдущие дни этой недели). Никак не следовало! И если бы садящиеся в пригородные автобусы люди замерли хотя бы на минутку, опустили свои рюкзачки и внимательно осмотрелись бы вокруг, то непременно заметили бы — непременно! — что вся природа сегодня необыкновенно сосредоточенна и молчалива, что весь мир вокруг будто бы затаился, прижался к земле — испуганно и сиротливо.
А если кому довелось быть в этот день в храме, то он непременно слышал голос Церкви, возвещающий что “эта суббота — воистину есть самый благословенный седьмой день... Это день, когда Христос почивает от трудов Своих по восстановлению мира. Это день, когда Слово Божие, “через Которое все начало быть”, лежит во гробе как мертвый Человек, но в то же время спасая мир и отверзая гробницы. Сия суббота есть преблагословенная, в ней же Христос уснув воскреснет тридневен…”
Страстная седмица… Минула Великая среда — день “Иудина окаянства”, чистый четверг, Великая пятница — день благоговейного и трогательного воспоминания спасительных страстей и крестной смерти Богочеловека. И вот Великая суббота… Единственный день в году, когда с нами нет Христа, когда Христос лежит мертвым во гробе, но, если прислушаться к тому, что шепчет ветер, о чем шумит на перекате река Пскова, то узнаешь: Он жив, Он уже “попирает смертию смерть и сущим во гробех дарует живот...”
В субботу после обеда Анастасиевский сквер был пустынен и тих. Гомон детворы из детского парка сюда почти что не долетал. Впрочем, и детворы-то было, как говорится, кот наплакал — так, десятка полтора-два карапузов с сонными бабульками. Отсюда, с горки от Анастасиевской церкви, все они хорошо просматривались: и маленькие, неутомимо снующие от качелей к карусели, детские фигурки, и их grands-mamans, клюющие носами на скамейках. Но старик и юноша, стоящие сейчас возле высокого церковного крыльца совсем не смотрели по сторонам поскольку были увлечены разговором. Они подошли сюда минут пять назад и если бы кто-то проследил их путь, то безусловно выяснилось бы, что давеча только вышли они из отстоящего недалече храма Архангела Михаила, в котором усердно отстояли службу. Потом, купив в булочной нарезной батон, они неспешно проследовали в эту часть парка, где в сей момент и находились.
— Ну, послушай, дед, — говорил юноша, нервно отщипывая от батона и отправляя кусочки в рот, — сколько же сегодня было прихожан? Двадцать, от силы тридцать. Так?
— Так, — ответил старик, жестом отказываясь от любезно протянутого ему внуком угощения, — и что же?
— А то, — проглатывая кусок покрупней, юноша двинул вперед подбородком, — в нашем, не самом маленьком храме — тридцать, в соборе — сорок, в храме Александра Невского — сто. В общем на весь город — не более пятисот прихожан. Это лишь четверть процента от числа горожан, дед! А ты говоришь — мы третий Рим! Да где там…
Медленным шагом они двинулись в сторону своей заветной скамеечки, где по большей части и происходили самые главные их беседы. Теперь там сидел какой-то человек: худой,