пыльцу. (Кто-то называл Андрея Белого «собирателем пространства» — кажется, он сам.)
И вот еще пример. Некая секта йогов раз в пятилетку отправляется искупать — отмерять, коленопреклоняясь и распластываясь, свои грехи — собственным ростом вдоль русла Ганга, от истока до устья.
Кстати, в точности по Пармениду, по которому — «человек есть мера всех вещей».
Определение «картография есть отложение тел на ландшафте» можно развить следующим образом.
Картография суть отпечаток линейки ума и души на ландшафте воображения.
Развить определение, конечно, можно. Тем более что потом — уж дальше некуда… Но прежде следует определиться, что вообще есть карта.
Самое простое: карта есть изобразительный способ переноса пространственного представления на действительность. Подчинение последней воображению; ее моделирование, осмысление, порабощение. (При взгляде на подробную карту местности, в которой вы заблудились, голова распухает куда как шире окоема, и в вас просыпается дух Афанасия Никитина.)
И вот что важно. Карта — едва ли не первая в истории человечества фиксация абстракции. Она прародительница отвлеченного мышления, уже со всеми задатками для осуществления власти на всем поле человеческой деятельности (от «мыслю» до «существую» включительно).
Оттого геометрия — дочь картографии — и есть родительница всей математики. Самой честной из полководцев.
Однако, если снова быть точным, можно не только развить, но вообще взорвать такое — обычное понятие геокарты. Например, так.
Карта суть изобразительное поле, в усилии представления которого, помимо самого пространства, рождается его метафизика.
Ничего, что данное определение чересчур общо. (Особенно это заметно, если не полениться сделать замену — «пространства» на «реальность».) Определение это разительно самоуточнится, если вдуматься, что метафизика, в отличие от мифологии, которая очевидна, поскольку располагается на самой поверхности карты, ответственна за эстетику воображения.
А именно — за отношение: «пространство формы» vs. «форма пространства».
Последнее сразу ставит проблему осмысления как места вообще, так и осмысления контура, границы, межи. Причем не столько между областями поверхности, сколько — глубины: между видимым и невидимым.
Следовательно, карта нужна для того, чтобы:
а) не заблудиться внутри себя («Улисс»);
б) достичь себя (Землемер К. в «Замке»);
в) открыть тайну места посредством отрицания открытия места тайны (Король Артур).
Ergo, владей Александр Великий картой своих будущих завоеваний, он вряд ли бы отправился в Тартар — в Персию.
Автор идеальной карты никуда никогда не стремится.
Не сходя с места, он нащупывает, интерпретирует пространство — шкуру, лоскутное одеяло — исторической метафизики, сшитой завоевательной, религиозной и культурной тетивами. Одновременно препарирует, разоблачая, и вносит вклад: в силу принципа Веры, который и отличает состав крови художника.
Его карты выпадают из ранга метаязыковой концептуалистики и естественным образом, описывая захватывающую воображение дугу, размещаются в картографическом реестре как Средневекового, так и Новейшего Времени.
И напоследок все-таки зададимся проблемой: почему нет Авалона? Почему ступившему на этот остров полагается осыпаться прахом к не ставшим своим следам?
Не оттого ли, что фиксация в географической реальности Рая уничтожает саму идею блаженного воздаяния: ведь неживое и неподвижное — синонимы? Как только вы столбите место, центр устремления, — тут же исчезает метафизика: работа души над возможностью невозможного, устремляющая ее представление в непредставимое, — наличие каковой (работы) и есть главный признак, отличающий человека от вещи.
Не оттого ли нет Авалона, что, умножая своими благими намерениями дорожные работы, ведущиеся в известном направлении, пустотный предрассудок взял на себя ответственность сделать его не только модельным образцом общественного устройства, но и — что чрезвычайней — точкой реальности, в которой с необходимостью исполняются желания. Но ведь уже сама идея существования такой «мертвой точки», в которой более нет движения, где все инстинкты и страсти удовлетворены изощреннейшим ремеслом потребления — вплоть до исчезновения влечения, и следовательно, до бесплодия, — не только тупик, но и апофеоз порочности.
Если и есть какой-то произносимый смысл Любви — он в таких словах, как «жертвенность» и «самоотреченность». Понятия эти определены центробежным характером ее, Любви, энергии. В отличие от центростремительного Эгоизма, который если и дает, излучает — то только, чтоб поработить зависимостью от благополучия, только с целью обогащения своего сознавания себя как блага. По этому же признаку и следует, ежели настанет время, отличать Мессию от лже-такового, деяния которого, без сомненья, будут и велики, и благостны.
Но довольно. Потому что, если и сейчас быть точным, здесь воспоследует следующая простая ересь.
Не пора ли уже наконец наотрез отказаться от рая земного в пользу рая небесного — подобно Карлу Великому, переплавившему на милостыню серебряный стол Короля Артура, — нанесенная на столешнице которого карта как раз и фиксировала в пространстве искомый смертными остров счастливого бессмертия.
Чистый смысл
Музыка вначале была связана с болезненностью и нынче, представая в усилии сознания в очищенном смысле, — таковой и остается.
Сильные впечатления от музыки выражались физиологически, причем с жестокостью, начиная даже с самого первого — вполне еще косвенного.
Мне лет восемь, и вместе с отцом я прибыл в детскую музыкальную школу на вступительный экзамен в класс виолончели. Не помню, как именно я держал этот экзамен, зато вижу и сейчас: в комиссии находилась прекрасная юная особа, в малиновой газовой кофточке, с янтарной брошью на умопомрачительной груди, от которой невозможно было оторвать взгляд. Брошь изнутри высвечивала немного преломленную набок пчелу, возраст которой — я уже знал тогда — составлял несколько миллионов лет. В финале моего предстояния перед комиссией моя Дама милостиво кивнула председателю: «Беру».
На обратном пути я только и думал об этой фее — и неотрывно думал, когда после, схватив клюшку, коньки, мчался на каток, и после катка, когда долго ждал автобуса — и думал, заболевая. Тогда я простудился так, что на следующий день по достижении температуры в сорок один градус меня увезла «неотложка», — и далее на несколько дней я теряю сознание. Помню только, как пчела, медленно поводя