адъютантом вышагивает.
Ну, думаю, придуряются типчики: непременно надо держать с ними ухо востро, а то выйдет неприятность. (Я же не знал, что она, неприятность-то, и так уже вышла…)
Между тем скверик кончается, сходим с обочины.
Тут, откуда ни возьмись, «понтиак» кровавый — вжик: колеса — как солнца. Водила миллиметраж хотел по бордюру выправить — ботинок мне со ступней отдавил. Хотя и не больно, но нагло. Надо, думаю, возмутиться.
Смотрю на водилу подробней — а тот пушку с правого сиденья принял, на торпеду швырнул, будто вещь какую. Ладно, думаю, пусть пока катается как хочет…
А на правое сиденье уже укладывают Барсука под локотки, распахнули задние дверцы и предлагают мне присаживаться подле Молчуна…
В общем, чем дальше, тем глуше — как в сказке.
Колесим мы, значит, по центру на кумачовом «понтиаке» — девки на нас с тротуаров заглядываются, парни оборачиваются. Наше счастье — пробок ни одной, есть где с ветерком раскатиться. И мне езда очень нравится — полгода хожу пешком, деньги на такси экономлю. Устроился поудобней — бутылку свою в рукав чуть передвинул, чтоб не выпала, и стекло на всю спустил — глаза с удовольствием подставил встречному ветру.
Барсук сначала вздремнул, потом приободрился, стал хулиганить: высунется на светофоре перед какой-нибудь пешеходной бабенкой — и то песню орет ей про княжну Стенькину, то «Облако в штанах» декламирует. Кричит-рычит:
— Мар-р-рия! Дай! Не хочешь?! — Ха!
Женщины от его рожи справедливо шарахаются, а он им вдогонку: «У-у-у!» — и ладошкой по юбке — хлоп, словно ловит муху в кулак.
Короче, поколбасились мы так по улицам еще минут двадцать и прикатили куда-то на Знаменку. Выходим. Там опять та же охрана — встречает. Все трое тут как тут — как на часах, разве что не тикают.
Поднялись в офис. В нем пусто, компьютеры пылятся на столах, вверху пропеллер гнутый вертится, препинаясь, как во сне. На мониторе одном бюстгальтер, будто прапор переговорный выставлен. И кот здоровенный рыжий по подоконнику пляшет на задних лапах: за жалюзями мух мутузит по стеклу.
В углу громоздится сейф, и радио над ним надрывается:
— Пусти, пусти, Байкал, пусти!
Я и смекнуть не успел, старший Петька пошуровал на коленках что-то под сейфом, дверца — прыг, а там — елки-палки: денег как грязи! Мама миа… Доллары — баррикадами, марки — развалом, а рубли — вроде как мусор: сверху ими все припорошено.
Вдруг радио над сейфом прохаркалось, тишиной немного пошуршало, да как выдаст:
— Дорогие братья и сестры!..
Тут Барсук опять протрезвел — шмыг прямо к сейфу, радио щелк и — цап-царап, цап-царап — пачечки распихивает по карманам: две себе положит, а третью передаст напарнику, что еще с колен не встал. Когда набрал норму — хлоп дверцей, и шасть к моей милости — сует мне в нагрудный карман кипу и прихлопывает, чтоб оттопыривался поменьше.
А я:
— Извините, ни к чему мне эти фантики. Спасибо, — говорю, — возьмите, пожалуйста, обратно, — и ему в карман все дочиста перекладываю.
Тут Барсук опять обмаслился да как заорет, полез обниматься:
— Наш, наш, Петька, мальчик! Я ж говорил, нашенский он, ты не верил!
Короче, дальше был уж полный швах.
Повели они меня во все тяжкие. В Дома журналистов, литераторов, киноактеров и композиторов — по ресторанам море пить. И всюду-то их знают, всюду-то их у дверей по мановенью охраны встречают, усаживают за столики, подвигают стулья, тут как тут несут семужку норвежскую с кухни, на пробу посола… Однако лично на меня халдеи как на собаку поглядывают: будто я хуже Петек. Да и то правда: ведь на дармовщинку-то с хозяевами жизни путешествую… Но посмущался я недолго — и расстраиваться плюнул: сам себе на уме буду, а на ресторанщиков чихать — плебс как-никак, какой с них толк-то?
Ну и натрескался тогда Барсук наш! Мне его аж жалко стало. После последнего номера — в Доме композиторов, где он Шнитке пытался девке какой-то на бюст намурлыкать, — блеванул-таки на выходе.
Притом — ладно бы, если бы так просто стошнило: подумаешь, человеку стало дурно от живота. Но ведь вышел еще больший конфуз при этом. С Ростроповичем.
Он, оказывается, в эту самую минуту, как подались мы из ресторана, — из аэропорта на Родину возвращался впервые. Из Шереметьева должен был с женой-певицей и делегацией встречающих заехать на Новодевичье кладбище — поклониться Шостаковичу. А после — в родные пенаты. Вот его здесь, у выходато, и ждали. Ему квартиру в доме Союза композиторов вернули перед приездом — и подготовили встречу с митингом.
Как раз мы из ресторации выходим — чтоб пройти к Центральному телеграфу, где машину с водилой оставили. А тут — фу-ты ну-ты — толпа на выходе жужжит и куражится: дамочки в декольте бижутеревых, мужики-пиджачники — по всему видать, композиторы — смолят трубки, подбоченясь, гривы правят пятерней. Плюс — официантики в жилетках бегают с мельхиором и богемским на руках — шампань разносят, репортеры пробуют вхолостую вспышки; а над подъездом висит лозунг — голубым по простынке белой: ГАЛЕ И СЛАВЕ — СЛАВА!
Прямо свадьба какая-то. Я аж оглянулся — шаферов поискал…
Тут Барсук, как все это увидал — ка-ак блеванет на поднос разносчику — тот обалдел: стоит, как закопанный, и даже не мыслит отряхнуться. И я стою, бутылку свою плечом наружу подвигаю — думаю, как начнут бить, так хоть ей оборонюсь, чтоб совсем не забили.
А Барсук тем временем отплевался и как завопит:
— Люблю Шостаковича! У-у-у! Пятую! Давай симфонию! У-у-ю! Всем — лож-жись! — смир-рна! Пятую давай! Давай Пятую! У-у-у! Хочу плакать! Су-уки, плакать хочу!..
В общем, пока он так выл, едва наша охрана подоспела — а то бы Барсука как пить взять — схавали б и растоптали: за хвост и башкой об угол. Это точно — композиторы, они слов не понимают: у них сплошные чувства, звуки — звери прям какие-то…
Думал я, что на этом все. Что меня теперь восвояси отпустят. Но не тут-то было. Ошибся я. Причем трагически. Прямо как Федра какая ошибся. Или — петух, который через думку свою окаянную попал в ощип, — тоже фигура трагическая, не хуже Антигоны.
После Ростроповича последовал один актер. Добрейший дядька, понравился мне очень. Забурились мы к нему у Белорусского вокзала. Поднимаемся — смотрю, а в дверях, черт возьми, Генрих IV стоит, из моего любимого кино, только не в латах, а в трениках и в рубахе навыпуск…
Приветил нас актер, накрыл стол, бутылки откупорил и песенник достал — все как полагается. Только недолго у него мы загащивались.
Поорал Барсук вдоволь «Выхожу один я на дорогу», и тут мне поблевать захотелось. Иду срочно в ванную, но смотрю краем глаза — Генрих за мной. Ну, думаю — мало ли чего, может, руки охота ему помыть. Однако ничуть. Стою я, блюю мало-помалу, а король мне в ковшике подносит воды с марганцовкой. Красивая у него ванная — я отметил: кругом кафель с корабликами-рыбками всякими, и еще особенно запомнил — на полке под зеркалом стоял шампунь забавный: прозрачная банка с буквами, внутри — сияет янтарь жидкий, а в нем здоровенный жук-олень, — а как он туда рогами через горлышко поместился — чудно, неясно.
Черпает Генрих мне, значит, третий уже ковшик, а после ласково так массаж по спине, по плечам запускает. А я, дурак, расслабился зачем-то — давно никто не уделял мне ласки: жену, идиот, телом вспомнил, чуть слезой не пришибло. И на жука того в колбе смотрю-смотрю: чудится мне все, что он рожки мне делает, шевелится. Если б не жук — точно бы разревелся…