— Правда. Что это за песня?

— Тс-с! Нельзя, не скажу.

Заседателю пришлось напомнить, что уже пора, ещё одно «развлечение» ждёт их.

Все четверо засмеялись.

— Весьма сожалею, что имел удовольствие познакомиться в обстоятельствах столь невыгодных, — обратился на прощанье молодой служитель закона к хозяину, обмениваясь с ним рукопожатием.

— А я рад, что познакомились, честь имею, до свидания; то есть до следующей экзекуции.

Исправник поворотился к хозяйке, поблагодарив за тёплый приём и потянувшись было ручку поцеловать её милости. Но та, предупредив его движение, сама обняла его за шею и так крепко расцеловала в обе щеки, что всякий бы позавидовал.

Но господина исправника скорее напугала, нежели обрадовала эта неожиданность. Нет, право же, чудные, совсем диковинные повадки у её милости. Неловко откланялся он, сам не помня, как выбрался из дома. Правда, и вино с непривычки в голову ударило.

К жилищу Шарвёльди дорога от усадьбы Топанди проходила через большое, обнесённое изгородью клеверное поле.

До ограды заседатель кое-как довёл своего коллегу, поддерживая под локоть. Но за воротами остановился.

— Дальше извольте одни, я маленько приотстану — высмеяться надо, потом догоню.

С этими словами почтенный заседатель сел на траву и, схватясь за живот, принялся хохотать во всё горло, повалясь в конце концов ничком и дрыгая ногами от хохота.

«Ну, кажется, перепил, — озабоченно подумал молодой чиновник, — как я теперь покажусь с ним, пьяным, у человека такого благочестивого?»

Однако, отдав дань природе, каковая с магнетической силой понуждает облегчать душу смехом, изливая полнящее нас весёлое настроение, Буцкаи встал, отряхнул сюртук и объявил с самой что ни на есть серьёзной миной:

— Ну, теперь пошли.

В отличие от обычных сельских усадеб, где ворота круглые сутки распахнуты настежь, самое большее два-три волкодава слоняются по двору — и то лишь чтобы в знак приязни оставить на одежде гостя следы своих грязных лап, — дом Шарвёльди окружала каменная стена, как в городе, утыканная вдобавок поверху железными штырями, и калитка ворот всегда была на запоре. Сверх того — вещь в деревне совсем неслыханная! — она была снабжена звонком.

Чиновные господа звонились добрых четверть часа, заседатель ворчать уж начал, как вдруг послышались шаркающие шаги, и сиплый, надсаженный женский голос стал спрашивать:

— Ну? Кто такие?

— Мы.

— Кто «мы»?

— Гости.

— Что ещё за гости?

— Исправник с заседателем.

Засов, словно нехотя, отодвинулся, и на пороге показалась женщина, несколько, что называется, перезрелого возраста. На ней был грязновато-белый фартук, из-под которого высовывался синий — кухонный, а из-под него — ещё третий, пёстрый. За ней, видно, водилась слабость все грязные фартуки навязывать на себя.

— Добрый день, Бориш! — на правах знакомого приветствовал её заседатель. — А мы уж думали, пускать не хотите.

— Прошу прощения, слышала я звонок, но отойти не могла, рыба у меня на сковородке. И потом, столько всякого подозрительного сброда шляется: и бродяги, и попрошайки, и «бедные путешественники» — «arme Reisende»; вот и приходится дом на запоре держать, выспрашивать, кто да кто.

— Ладно, Боришка, дорогая, идите уж, присматривайте за рыбой, чтобы не пережарилась, сами как-нибудь барина отыщем. Что он, кончил молитву-то?

— Да уж другую начал. Звон-то — заупокойный, а он не преминет за душу усопшего помолиться. Вы уж ему не мешайте, сделайте милость, а то перебьёте — на целый день хватит воркотни.

Бориш проводила гостей в большую залу, служившую столовой, судя по накрытому столу. Не будь его, можно было бы принять комнату за какую-нибудь молельню, столько было кругом развешано ликов святых, коих предпочитают чтить посредством этих внешних знаков внимания, вместо того чтобы внутренне до них возвыситься.

Впрочем, и в таком почитании много истинно возвышенного! Изображение изнемогающего под своей крёстной ношей Христа в комнате несчастной вдовы; mater dolorosa[70] в жилище осиротевшей матери; горельеф пречистой девы, белоснежный, как её беспорочная душа, над девичьим изголовьем; агнец, Иоанн Креститель или младенец Иисус на картине, которую кладёт рядом с собой на подушку ребёнок, засыпая безмятежным сном, — всё это само по себе трогательно и достойно уважения. Святы и чисты побуждающие к этому воспоминания — и неподдельное благоговение, которое заставляет преклонять колена, тоже чувство святое и высокое. Но сколь же отвратительно тщеславие фарисея, который обвешивается изображениями святых только затем, чтобы люди видели!

Шарвёльди долго заставил себя ждать, но гости были люди терпеливые.

Появлению его предшествовал громкий звонок, которым обычно давалось знать на кухню, что можно подавать кушанья. Вслед за тем вошёл и сам хозяин.

Это был сухощавый человек, тонкий и длинный, как палка, с такой крохотной головкой наверху, что невольно приходилось усомниться: а для того ли она ему служит, к чему предназначена у других? Гладко выбритое лицо, не позволявшее с уверенностью судить о возрасте, жёлтые щёки с коричневато-рыжеватыми пятнышками, поджатые губы и подбородок с кулачок. Зато нос непомерно большой и отталкивающе крючковатый.

Он приветливо поздоровался с гостями, сопроводив рукопожатие словами, что господина заседателя давно имеет счастье знать, а господина исправника особенно рад приветствовать впервые. Несмотря на эти любезности, лицо его, однако, сохраняло полную неподвижность.

Исправник, казалось, принял обет молчания, и всё бремя разговора легло на заседателя.

— Экзекуция прошла благополучно.

Начало для беседы было, во всяком случае, избрано самое подходящее.

— Очень, очень сожалею, что дошло до этого. Я ведь люблю и уважаю Топанди, хотя и терплю от него беспрерывные гонения. Искреннейшее моё желание — обратить его. Достойнейший, отличнейший был бы христианин. И не стыжусь признаться в своём великом промахе: что привлёк сего мужа к ответу за поношение. Каюсь, каюсь в этом моём проступке. Ибо ударившему тебя по правой щеке подставь и левую! Вот как надобно поступать.

— Ну, тогда правосудию нечем было бы и заниматься.

— Сознаюсь, что очень рад был, когда вы нынче утром со взысканием явились. Душа возликовала при мысли: вот, неприятель повержен, лежит у ног моих. Корчась, тщетно пытается впиться в пяту закона, поправшую его. Да, возрадовался; но радость сия была греховна, ибо падших должно любить. Верующий да не радуется беде ближнего своего. Мой грех, и мне надлежит его искупить.

«Верни ему равную сумму, вот тебе и искупление самое простейшее», — подумалось заседателю.

— Посему наложил я на себя покаяние, — объявил Шарвёльди, сокрушённо склоняя голову. — Я всегда, впадая во грех, налагаю кару на себя. Однодневный пост да будет теперешним моим наказанием. Буду с вами сидеть за одним столом, но пищи не вкушать, смотреть — но в рот не брать ни кусочка.

«Ничего себе! — подумал ошеломлённый заседатель. — Этот поститься собирается, мы у соседа набили животы — будем сидеть, глазами хлопать, тоже не притронемся толком ни к чему. Да Бориш в шею вытолкает нас отсюда после этого!»

— У господина исправника голова, по всей вероятности, разболелась от выполнения тяжкого служебного долга? — предположил Шарвёльди, ища приличествующего объяснения его молчанию.

— По всей вероятности, — заверил заседатель.

Юный чиновник и впрямь расположен был скорее соснуть, чем пообедать. Бывают люди, столь счастливо устроенные, что их после одного-двух стаканов вина сразу клонит в сон, и бодрствовать для них в такие минуты — пытка, изощрённей которой не выдумать даже китайцам.

— Должность, много сил отнимающая, — подкрепил высказанное предположение Шарвёльди. — Усердие, рачительность, они рано изнашивают человека. И не находят признания на этом свете. Но сполна вознаграждаются на том, надо полагать.

— Я бы вот что предложил, — молвил заседатель. — Пока там команда очистит стены и с коляской вернётся, господину исправнику в самый раз бы прилечь да отдохнуть!

— Сон — дар божий, — благочестиво подымая очи, изрёк хозяин. — Мы против высшей воли погрешим, лишив ближнего этого благодеяния. Пожалуйста, вон кушетка, устраивайтесь поудобней.

Довольно трудная это была задача — устроиться удобно на плетёном лежаке с ручками, который хозяин отрекомендовал «кушеткой». Как видно, и он служил тут аскезе и умерщвлению плоти. Исправник, однако, улёгся, пробормотал какое-то извинение и тут же уснул. И во сне увидел того же заседателя и себя самого за накрытым столом, те же картинки из Священного писания кругом — но все перевёрнутые лицом к стене. Хозяин же… хозяин вверх ногами свисал с потолка на том самом месте, где перед тем была двенадцатирожковая люстра.

Чёрт знает, что за сон!

На деле хозяин с гостем сидели по обоим концам длинного стола, друг напротив друга, ибо так уж заблагорассудилось накрыть сударыне Борче.[71] И поскольку исправниково место осталось пустовать, они по дальности расстояния, угощая, никак не могли дотянуться один до другого.

Дверь наконец отворилась — с таким затейливым скрипом, будто кто-то запищал, умоляя впустить, — и Борча с суповой миской появилась на пороге.

Заседателю ничего не оставалось, как пойти на жертву ради чести мундира: пообедать в этот день дважды. Он полагал, что справится с такой задачей.

Однако же не сумел.

Есть одна национальная мадьярская особенность, поэтами ещё не воспетая. Не принимает наш желудок некоторых блюд, не хочет принимать.

Это чисто венгерское, родное; иностранцу этого не понять.

Одной нашей политической знаменитости поставлено было Я упрёк, что в первой же своей инаугуральной речи в сословном собрании приплёл он некстати… шпинат. Было же это как раз очень кстати в качестве довода «super eo»:[72] что рoдина нам всего дороже.

И жаль, что Верешмарти, призывавший мадьяра: «Другой отчизны не ищи и смертный час тут встреть»,[73] не прибавил для вящей убедительности (думая, наверно: и так, мол, все знают): потому что за границей везде жарят на масле.[74]

Мадьярский желудок не выносит масла. Мадьяра мутит, воротит от него, от масла он может заболеть — и при одном упоминании о нём обращается в бегство. И если какая-нибудь зловредная, злонамеренная хозяйка коварно проведёт его, скормив ему что-либо сготовленное на масле, он сочтёт это покушением на свою жизнь и никогда больше не сядет за стол к подлой отравительнице.

Сделайте его за рубежом каким угодно вельможей, всё равно он будет рваться домой из тех проклятущих, провонявших маслом краёв, а не сможет уехать — захиреет, зачахнет, потомства не сможет производить, как под северным небом камелеопард. Там, на чужбине, все и каждый готовят только на масле, животном или растительном, а потому: «В беде иль в счастье должен ты здесь жить и умереть».[75]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×