И почтенный заседатель тоже был исконно венгерского склада человек. Едва почуял он, что раковый суп сдобрен маслом, как тотчас отложил ложку и заявил, что раков не ест. Узнавши, что раки — не что иное, как обитающие в воде членистоногие, и с тех пор, как в Неметчине ещё и общество создано для повсеместного распространения этого деликатеса, он-де с подозрением относится к тварям, столь полюбившимся ретроградам.
— Ну, значит, уносите суп, Борча, — сказал хозяин со вздохом.
И сам-то не полакомишься, уж коли взялся поститься во искупление грехов.
Борча с недовольным ворчаньем унесла.
И не удивительно. Представьте себе хозяйку, чья амбиция, утешение, всё царство — кухня и которой первое же блюдо приходится уносить даже неиспробованным.
Но и второе постигла та же участь. А были это крутые яйца с сардинками.
И господин заседатель принялся честью своею клясться, что у него дед от сардин помер — и у всех женских представительниц семейства корчи делаются от одного их запаха. И сам он готов лучше кита целого съесть, чем хоть одну сардинку.
— Отнесите, Борча. Не будем это есть.
Борча начинала уже помаленьку закипать: дескать, что же это за безобразие, от такого блюда нос воротить, вкуснее в отцовском доме не едали; наковыряли только, ну чистые свиньи. Это последнее, впрочем, заглушил уже визг закрывавшейся двери. Зато на кухне разыгралась целая баталия со служанками: тарелки загремели, кастрюли зазвякали — всё честь по чести.
Засим прибыло нечто овощное, вроде варёной капусты, обвалянной в сухарях.
От этого блюда заседатель ещё в бытность школяром так занедужил, что с той поры старался обходить его подальше, даже касаться почитая смертельным риском.
Тут уж хозяйка не утерпела.
— Говорила я вам постного сегодня не готовить, — напустилась она на Шарвёльди. — Не говорила, скажете? Думаете, все такие богобоязненные, все пост по пятницам блюдут? Пожалуйста, вот вам: только меня перед гостями осрамили, опозорили.
— Тоже мне зачтётся, к моему сопричислится покаянию, — смиренно отозвался тот.
— Да подите вы с вашим покаянием. Мне важней, что про меня у Топанди наплетут. Дуреете вы просто день ото дня, и больше ничего.
— Продолжай, добрая женщина, досказывай, что у тебя на языке. И тебя мне в наказание послало небо.
Но бедная женщина удалилась, хлопнув дверью и глотая слёзы в бессильном ожесточении.
«Будь что будет, но следующее блюдо непременно съем, — мысленно пообещался заседатель. — Не отрава же».
Но явилось нечто похуже отравы: рыба.
Ибо надо сказать: всякий раз, отведавши рыбы, господин заседатель всерьёз заболевал. На сей счёт мы даже медицинское заключение можем представить. И к рыбе он не притронулся бы, хоть кипятком его шпарь.
На этот раз хозяйка промолчала, дойдя до предпоследней стадии в своём гневе. Ибо, как известно, предпоследняя стадия — это когда женщина словно дара речи лишается: не говорит, не отвечает. Какова последняя стадия, мы узнаем немного позже.
Заседатель решил было, что пронесло, и с самым непритворным благодушием попросил у Бориш чашечку кофе для себя и для господина исправника.
Та вышла, не проронив ни слова. Шарвёльди же достал кофеварку, которой никому не доверял, и к возвращению Борчи сам сварил кофе на спиртовке.
Исправнику снилось как раз, что свисающий с потолка человек поворачивает к нему голову со словами: «Пожалуйста, чашечку кофе». С каким же облегчением убедился он, привскочив на кушетке, что хозяин вовсе не висит заместо люстры, а сидит себе на стуле и въявь предлагает ему чашку кофе. Молодой человек поспешил к нему подсесть, чтобы окончательно стряхнуть с себя сон. Заседатель тоже налил себе кофейку.
Тут-то и вернулась сударыня Борча с полной миской ленивых вареников.
Писатели любой страны — горячие патриоты своих национальных блюд. Почему же сразу нелицемерно не оговориться, рискуя даже не потрафить нашим недоброжелателям: есть вопрос, в котором все верные своей родине и её истории мадьяры единодушны — как традиционалисты-консерваторы, так и демократы-центристы. А именно: венгерские ленивые вареники немыслимы, невообразимы без шкварок; это — conditio sine qua non, всенепременнейшее условие. И ещё вовсе не значит его соблюсти, поджарив шкварки на масле. Это не меньшее попрание наших коренных обычаев, идущее вразрез со всем нашим душевным складом.
Так что в данном случае имело место двойное посягательство, дававшее все основания для афронта.
Борча меж тем была сама любезность, сама приветливость (вернейшие признаки того, что женский гнев вступил в грозную последнюю стадию).
Видеть перед собой улыбающуюся даму с миской вареников, слышать вежливые слова: «Откушайте, прошу вас», точно зная, что ты на волосок от катастрофы, что миг один — и вареники полетят тебе в лицо… Это поистине ужасно.
Заседатель покрылся холодным потом.
— Но уж это должно вам по вкусу прийтись. Ленивые вареники.
— Вижу, милая, что вареники, вижу, — приговаривал заседатель, не зная, как быть, куда деваться. — Да только в роду у нас никто ещё не лакомился варениками — после кофе.
Заседатель даже зажмурился в ожидании громового удара. Но — чудо из чудес! — катастрофы, казалось бы неминуемой, не последовало.
Нашёлся другой предмет, который отвёл, притянул гром и молнию к себе.
Усевшийся за стол исправник не успел ещё пригубить своего кофе, только что положив в него сахару; у него, значит, не было предлога отказаться.
— Откушайте… Прошу…
У исправника волосы дыбом встали от этого требовательного взгляда. Выбора не было: или самому варениками подавиться, или это стоящее перед ним апокалиптическое чудовище его проглотит в наказание за грехи сотрапезников. Съесть… но это решительно невозможно. Хоть на плаху, хоть на костёр — кусок в глотку не лезет.
— Простите… тысяча извинений, сударыня, — пролепетал он, судорожно отодвигаясь вместе со стулом от разгневанной фурии, — но я так плохо чувствую себя, ничего есть не могу.
Тут и грянула буря.
Любезная хозяйка поставила миску на край стола и, уперев руки в боки, разразилась следующим монологом:
— Не можете? Ах, бедняжечки! Ну ещё бы. Накушались, поди, до отвалу там, насупротив, — у той цыганки.
Оба гостя едва не поперхнулись горячим кофе. Заседатель — от смеха, исправник — от страха ещё пущего.
И то сказать: страшна женская месть за причинённую обиду.
Добряк исправник почувствовал себя жалким школьником, избитым сверстниками, да ещё трусящим, как бы не узнали дома.
На его счастье, явился капрал, доложив, что приказ соскрести кощунственные рисунки исполнен и лошади поданы. Он, кстати, тоже сполна получил своё — на кухне, где Борча, расспрашивая про начальство, заодно и его отчитала: провалитесь вы, дескать, все в тартарары, и твою, видать, милость цыганочка подпоила, винищем так и разит.
Ох уж эта цыганочка!
Никогда ещё его благородие господин исправник не усаживался в коляску с бoльшим облегчением. Поскорее бы прочь, подальше от этого дома, от этих треклятых ланкадомбских усадеб.
Лишь когда коляска далеконько уже пылила по дороге, отважился он на вопрос:
— Что же, уважаемый, хозяйка та — и взаправду цыганка?
— Взаправду, ваша милость, взаправду!
— А как же это вы, уважаемый, мне даже не сказали?
— А вы, ваша милость, не спрашивали!
— Вот, значит, уважаемый, почему вы по траве-то со смеху катались?
— Поэтому, ваша милость, поэтому.
— Ну, что же, — вздохнул исправник тяжело, — жене моей хоть, по крайней мере, не говорите, что меня цыганка целовала.
V. Звериное логово
В те поры об урегулировании Тисы[76] не приходилось и мечтать, оно даже не вступило в стадию «pium desiderium», благих пожеланий. Равнину вокруг Ланкадомба, где простираются ныне свекловичные поля, пропахиваемые четырехрядными дисковыми боронами, покрывало ещё необозримое болото. Подходило оно прямо к Топанди под огороды, от которых отделялось широкой канавой. Сужаясь и виляя, терялась эта канава в густом камыше и в засушливые годы превращалась в подобие протоки, по которой сбегала в Тису болотная вода. В дождливое же и паводковое время вода, естественно, устремлялась в обратную сторону, вверх по тому же руслу.
Всё огромное болото до ближайшего села было владением Топанди и вместе с прилегающими изволоками составляло десять — двенадцать квадратных миль. После сильных морозов сюда ходили жать камыш, а лисьи и волчьи облавы подымали великое множество зверя. Охотники со всей округи с утра до вечера выслеживали по берегу лысух либо вдоль и поперёк бороздили болото в своих душегубках: что кому больше нравится. Всякой водоплавающей птицы стрелялось тогда невесть сколько, беспрепятственно и невозбранно.
Один из предков Топанди разрешил даже добывать здесь торф. Но теперешний владелец запретил этот вид отечественных промыслов, коим местность была совершенно обезображена. Возникшие же после добычи ямины ещё пуще заболотились, став смертельной угрозой и для двуногих, и для четвероногих.
Тем не менее прямо посередине болота высился громаднейший стог сена, различимый глазом и с террасы Топанди. Сметали его лет десять — двенадцать назад; на редкость сухое лето позволило тогда обкосить все, какие можно, кочки и бугры. Но зима выдалась мягкая, к стогу ни на телеге, ни на санях оказалось невозможно подобраться. С тех пор сено успело сопреть; с сопревшим с ним не стоило и возиться — так оно и осталось там, совсем побуревшее, а сверху поросшее даже мхом и травой.
— Гляньте-ка, видите этот стог? Наверняка кто-то облюбовал там себе пристанище, — говаривал Топанди собутыльникам-охотникам, глазевшим на примеченную ими гору сена. — Я часто там струйку дыма вижу по вечерам. Что ж, славное местечко, ничего не скажешь! И от дождя защита, и от стужи, и от жары. Сам бы там поселился с удовольствием!
Собутыльники, охотясь, несколько раз пытались подобраться к стогу, но безуспешно. Лодку не подпускал кочкарник, а кто отваживался на своих двоих пуститься через него, рано или поздно срывался, и спутникам лишь с большим трудом удавалось на верёвке вытянуть пострадавшего из бездонной пузырящейся мочажины.
В конце концов порешили не трогать скрывающегося там, в еле видной дали, среди выдр и волков, беглеца, одичалого отщепенца человеческого рода, раз уж сам он никого не обижает, не трогает. На том и успокоились.
Все даже среди бела дня обходили этот подозрительный стог. Что же это за смельчак, который не боялся туда наведываться и ночью?
Чьи шаги оглашали топкие мшистые просторы, когда месяц, окружённый предвещавшим дождь туманным ореолом, струил свой серебристый свет, придавая окрестностям жуткий, призрачный вид, и топь заволакивалась мглистой пеленой испарений; когда отсыпавшиеся днём болотные твари оживали и кваканьем, шипеньем, шорохом возвещали, что здесь — царство