эпитет не переваривал); о странном, ни на чье другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето.

'Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф',- пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы ее откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна.

Ведь должна же она где-то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это - да что там верим! - знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом-однокурсником. 'Ему грациозная стройность и нега дана',- поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега - все в этом пении есть, и не только в пении в нем самом! А дальше: 'И шкуру его украшает волшебный узор'. Да-да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс - и над ним же - едкая насмешка.

Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие...

Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина.

'Каин' - это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему - не знаю. Каин убил Авеля. А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя.

Кажущийся абсурд поведения - голой рукой за нож - остался в нем навсегда, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть - банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке - жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом - перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание...

Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени - инсульт, у Саши инфаркт.

Саша уже был слегка ходячий, а Леня - еще нет. Леня говорит: 'Давай сделаем передачу о Солоницыне'. Он имел в виду свою программу 'Чтобы помнили'.

Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: 'А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?..' Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.

Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. 'Пойдем, - говорит, ко мне. Я покажу тебе на видео своего 'Керосинщика''. Он уже сам ставил фильмы в то время. Пошли. Сыну - лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, - забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, наоборот.

Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: 'Вспоминай меня'. А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной-черной, он сказал: 'Забудь меня'.

И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в 'Сталкере', его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что 'свеча горела на столе, свеча горела'.

На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется ), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки.

Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался 'прием у секретаря комсомольской организации'. К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты 'Советская Латвия', в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было признано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. 'Я играл Гамлета или Чацкого',- гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл - и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.

Игра театральная, как и всякая игра, становится чем-то вроде хобби, увлечения. Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда... быть артистом во что бы то ни стало это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним - стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком - Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая - Нина Русланова. Читаю я 'Братскую ГЭС' Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. 'Никогда, никогда... коммунары не будут рабами!' - кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня - 'Лжец' Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. 'Лжец',- шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах - это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться.

Курс и вправду бедовый. И большой - сорок пять человек.

Однокурсники

У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя,светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев.

Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие-то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? 'Дура',- думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается. Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит.

А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, - черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати-тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается. Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична.

Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором - родом из Одессы, откуда Лена и приехала.

'Может, ты меня хотя бы поцелуешь?' - вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается. Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания. Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть-чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент - это максимум того, на что она способна.

Более того, темперамент - это не всегда хорошо, он в этом потом убедится.

Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается. И это будет подороже, чем какой-то там темперамент, который есть у каждой второй женщины.

Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего-то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что-то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать - это 'ах', но она, вероятно, не верила, что она такая.

Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, - в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово-красивой парой.

Потом мы вместе снимались для какого-то западного журнала - серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой-то девушкой.

Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где-то в районе Рузы. Это была наша последняя встреча.

Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое-то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.

А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник - Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне - это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место - в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, - так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. 'Ой, - взвизгивала Наташа, - так поедем домой, что нам тут делать?' И принималась плакать.

А Сережа - ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться. Само существование Сережи на земле обетованной - это повод для погрома, только не еврейского, а русского.

Так вот именно Сережа рассказал мне, что Лена разошлась почему-то с Сашей и живет теперь здесь.

- Где? - встрепенулся я.

- В Иерусалиме, - ответил Сережа.

- Так надо же ее повидать. У нас там один спектакль, но приедем утром, я успею.

- Не выйдет, - говорит Сережа.

- Почему?

- Да потому, что она в монастыре.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату