— Со своей служанкой, ваша милость. — И Швейк, широко улыбнувшись, подмигнул Макслотеру: я, мол, никаких секретов, даже интимных, от комиссии не утаиваю.
— Я не о том, — председатель, недовольный собой, поморщился: нечетко сформулированный вопрос позволил иммигранту увильнуть от ответа. — Какие политические связи вы поддерживали? Ну, к примеру, как вы относились к войне вашего императора с Россией? Не вели разговоров: дескать, пора заключить с ней мир?
Швейк удивился наивности сидевшего напротив него человека. Стоило ли задавать такой простой вопрос бесстрашному вояке?
— Коль война, так война, — уверенно произнес он. — Осмелюсь доложить, господин директор, будучи солдатом непобедимой армии его величества императора Франца-Иосифа, я решительно отказывался говорить о мире раньше, чем мы войдем в Москву и Петроград. Уж раз мировая война, так почему мы должны поплевывать только возле границ. Возьмем, например, шведов в Тридцатилетнюю войну. Ведь они вон откуда пришли, а добрались до самого Немецкого Брода и до Липник, где устроили такую резню, что еще нынче в тамошних трактирах после полуночи говорят по-шведски и друг друга не понимают. Или пруссаки, те тоже не из соседней деревни пришли, а в Липниках после них пруссаков хоть отбавляй…
— Понятно, понятно! — вновь прервал швейковскую тираду Макслотер. — Вы совершенно правы — надо войти в Москву и Петроград. Не понимаю, почему вас не произвели в офицеры? Может быть, вы высказывали социалистические идеи?
— Осмелюсь доложить, господин директор, ваш вопрос напомнил мне один случай в нашем славном Двадцать первом полку. Наш полковник ростом был еще ниже вас, носил баки, как князь Лобковиц, словом, был похож на обезьяну. А случай, о котором я хочу рассказать, произошел как раз перед каким-то первым мая. Мы находились в полной боевой готовности. Накануне вечером во дворе полковник обратился к нам с большой речью и сказал, что завтра мы все останемся в казармах и отлучаться никуда не будем, чтобы в случае надобности по высочайшему приказанию перестрелять всю социалистическую банду. Поэтому тот, кто опоздает и не вернется сегодня в казармы, а воротится только на следующий день, есть предатель, ибо пьяный не сможет застрелить ни одного человека да еще, пожалуй, начнет палить в воздух.
Терпение председательствующего стало подходить к концу.
— Послушайте, Швейк, все это, конечно, очень интересно, но вы должны отвечать на вопросы, а не философствовать по каждому поводу.
— Совершенно верно, господин директор. — Швейк расплылся в улыбке, и весь его вид говорил о полном согласии со всем, что он может услышать от глубокоуважаемой комиссии. — Беда, когда человек вдруг примется философствовать, — это всегда пахнет белой горячкой. Помню, к нам перевели из Семьдесят пятого полка майора Блюгера. Тот всегда, бывало, раз в месяц соберет нас, выстроит в каре и начнет вместе с нами философствовать! «Что такое офицерское звание?» Он ничего, кроме сливянки, не пил, «Каждый офицер, солдаты, — разъяснял он нам на казарменном дворе, — является сам по себе совершеннейшим существом, которое наделено умом в сто раз большим, чем вы все, вместе взятые. Вы не можете представить себе ничего более совершенного, чем офицер, даже если бы размышляли над этим всю жизнь. Каждый офицер есть существо необходимое, в то время как вы, рядовые, являетесь случайным элементом и ваше существование допустимо, но необязательно. Если бы дело дошло до войны и вы пали бы за государя императора, — прекрасно. От этого не многое изменилось бы, но если бы первым пал ваш офицер, тогда бы вы почувствовали, в какой степени вы от него зависите и насколько велика эта потеря. Офицер должен существовать, а вы обязаны своим существованием только господам офицерам; вы от них происходите, вы без них не обойдетесь, вы без начальства и пернуть не можете».
— Прекратите, Швейк! Не забывайте, где вы находитесь. Или у вас здесь ничего нет? — Председатель выразительно постучал себя по лбу.
Швейк с подчеркнуто серьезным видом повторил жест Макслотера и прищурил глаза, прислушиваясь к рождавшимся звукам.
— Осмелюсь доложить, — откликнулся он, словно делясь фамильной тайной, — я сам за собой иногда замечаю, что я слабоумный, особенно к вечеру… Но не всем же быть умными. В виде исключения должны быть также и глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы совершеннейшим идиотом.
— А вот у нашей комиссии сложилось впечатление, что вы прикидываетесь дурачком, чтобы обвести нас вокруг пальца.
Бравый солдат бросил грустно-иронический взгляд на главного сыщика и на полном серьезе изрек:
— Осмелюсь доложить, ваша милость, меня освободили от военной службы за идиотизм. Особой комиссией я официально признан идиотом. Я — официальный идиот.
— Не похоже, солдат, не похоже. — Макслотер потряс в воздухе пухлым досье, переданным ему Торквемадой. — Чтобы совершить все, что вам здесь инкриминируется, надо быть очень неглупым человеком.
И он тут же перечислил Швейку целый ряд разнообразных преступлений, среди которых выделялись государственная измена и подстрекательство к мятежу.
— Вы признаете выдвинутые против вас обвинения?
— Никак нет, ваша милость. Кто дает себя околпачить и признается — тому крышка. Из признания никогда ничего хорошего не выходит. Когда я работал в Моравской Остраве, там был такой случай. Один шахтер с глазу на глаз, без свидетелей, избил инженера. Адвокат, который его защищал, все время говорил, чтобы он отпирался, ему ничего за это не будет, а председатель суда по-отечески внушал, что признание является смягчающим вину обстоятельством. Но шахтер гнул свою линию: не сознается — и баста! Его и освободили, потому что он доказал свое алиби: в этот самый день он был в Брно…
— Черт возьми! — крикнул взбешенный Макслотер. — Я больше не выдержу! Хватит с меня! — Его молоток обрушился на ни в чем не повинный стол.
— Вот счастливый человек, — порадовался Швейк. — Другим людям всегда чего-то не хватает.
Иммигранты, находившиеся в зале, все более оживлялись. Они перебрасывались ироническими репликами, обсуждая допрос бравого солдата, не сдерживали улыбок и смеха, слушая, как Швейк потешался над Макслотером. Председательствующий уловил перемену в настроениях зала и понял, что комедию пора кончать.
— Должен вас огорчить, солдат, — угрожающе-саркастическим тоном произнес он. — Отныне упражняться в остроумии вам придется в. ином месте. Боюсь, что вам там будет не до юмора. На основании статьи 37 Правил внутренней безопасности наша комиссия передает вас инспектору иммиграционной службы для последующего препровождения из рая в ад.
— Короче говоря, мое дело дрянь, — прокомментировал Швейк решение комиссии, — но терять надежды не следует. Как говорил цыган Янечек в Пльзене, когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году его приговорили к повешению за убийство двух человек с целью грабежа: все может повернуться к лучшему! И он угадал: в последнюю минуту его увели из-под виселицы, потому что его нельзя было повесить по случаю дня рождения государя императора, который пришелся как. раз на тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. Этому парню привалило еще большое счастье: на третий день он был помилован, и пришлось возобновить судебный процесс, так как все говорило за то, что набедокурил другой Янечек. Ну, пришлось его выкопать из арестантского кладбища, реабилитировать и похоронить на пльзеньском католическом кладбище. А потом выяснилось, что он евангелического вероисповедания, его перевезли на евангелическое кладбище, а потом…
— Немедленно увести!! — Голос Макслотера поднялся до громовых высот. Исполняя приказ, ангелы решительно взяли солдата под руки и стали выводить его из зала.
— Счастливо оставаться, — мягко попрощался Швейк, обращаясь к членам комиссии. — Спасибо вам за все, что вы для меня сделали. При случае черкну вам письмецо. Если будете в наших краях, обязательно заходите в гости.
И он ускорил шаг, затянув солдатскую песню: