“Людочка, куда ты? Куда ты, Людочка, ножки будут грязными, грязными будут ножки… Нельзя, Людочка, нельзя туда ходить, нельзя без сандаликов! Павлик на небе все видит и таких плохих девочек не любит”.
Она слышала чуть сердящийся голос матери — молодой, как она теперь понимала, женщины. Он всплывал в памяти. Она ясно видела свои детские ножки в теплом, подсыхающем после полива черноземе. Ее останавливало от озорства, пугало произнесенное вслух имя умершего мальчика.
Хлопнула дверь сауны. Отжимая волосы рукой, Яна, не стесняясь, вышла голая и мокрая, раскрасневшаяся, с экзотичной стрижкой на лобке, с тату дракончика на бедре и иероглифом на ноге, раньше Тулупова его не замечала.
“Она красивая”.
Из-за двери были слышны громкие мужские крики и всплески воды в бассейне.
— Что смотришь?! Чего не видела?!
Тулупова отвернулась.
— Ты из Москвы? — жестко, по-милицейски спросила Яна.
— А что?
— И сюда ехала? — спросила Яна, но тон и не предусматривал вопроса. — И что?
— Ничего. Попарились хорошо? — примиряюще сказала Тулупова.
— Хорошо, — отрезала Яна. — Попарились что надо. Давай мужиками меняться. Мне твой барбос понравился. Где ты его отхватила? У немца тоже мачта стоит нормально — не пожалеешь.
Тулупова подняла голову и посмотрела такими глазами на Яну, что та сразу ретировалась:
— Ладно. Не будь учительницей! Шутка. Я им там двоим минетик уже сделала — можешь уже со своим не трудиться…
“Дорогой Павлик! Тут, знаешь, такая история со мной — я сбежала, можно сказать. От мужчины. Первый раз в жизни. Сбежала и вот. Как я на это решилась?! Одна женщина из Узбекистана, русская, хорошая, проводила меня от дома до станции. Мы шли. Не знаю, как определить это, но я, как разведчик, шла, будто возвращалась из-за линии фронта после задания. Ни о чем не разговаривали. Молча шли и шли. И все было сказано. Просто, я чувствовала себя еще несчастнее ее, хотя куда еще. У нее ни кола ни двора, ни детей, ни мужа, один Бог только. Если он есть, прости меня, Господи, за мои мысли, но как ей-то жить. И я вот стояла потом на платформе одна и думала. Станция назвалась “Светлый Яр”. Яр — это что — обрыв? Да? Кажется. Утро. Никакого обрыва нигде. Степь, как у нас в Червонопартизанске или у вас в Желтых водах. Умеют у нас называть. Назвали — и привет, до свидания, живите. Стою, уже осень и холодно уже. В холод всегда приходят холодные мысли. Такие четкие и горькие, как лекарство. Куда меня всегда несет, куда, дуру старую? Меня, как рыбу ловят. Ее ловят на червяка — а меня на любовь. Червяк болтается у рыбы под носом, она видит, наверное, что болтается странно как-то, даже видит еще точно жало крючка, оно поблескивает, но хочется и все. Вот хочется любви и все. А зачем мне она? Зачем мне любовь эта? Что в ней такого? Ничего. Все видишь — а вот что получается. Подошел поезд, я села в холодный вагон электрички, еще там форточки пооткрывали все, но я не пыталась их закрыть. Понимаю, что простужаюсь, а ветер в лицо — и знаешь, приятно. Вот она, моя новая жизнь. Ужас. Нет, не ужас, а просто. Крикнуть хочется, а звука нет. Нечем. Потом я перешла в другой вагон. Там тоже форточки открыты — молодежь, наверное. Им все жарко. Потом нашла вагон, куда все пассажиры забились, те, кто так рано, в субботу, едет. Народу мало — от Москвы это далеко. Я смотрела в окно, и ты знаешь, думала, что вот слева и справа вроде одно и то же, все тот же Яр какой-то, или какой-нибудь Светлый лес, или чего там — не знаю, а вот так: мужчины — это одно, а женщины — другое. Какую-то глупость написала. Но, в общем, я хотела сказать, что я смотрю, и мне кажется, что все разделено, я не знаю почему, но вот все разделено, абсолютно все. Деревья, земля, поля, вот все-все, что видишь — это или мужчина, или женщина. И даже шкаф, кровать, тумбочка, табурет, стиральная машина. Я сейчас посмотрела на свою кухню, где сижу, и вижу точно: все то же — или “он”, или “она”. Вот все. Есть только мужчины и женщины, есть тумбочка мужчина и тумбочка женщина. Почему нет? И табуретка. Вот она стоит одна — и все ясно с ней. Ей плохо. Вот подставила рядом еще одну — и другая картина. Они вместе. Почему нет? Мы просто этого не знаем — и все. И им нельзя друг без друга, только рядом они могут быть, им надо быть вместе. Я смотрела — стекло в вагоне электрички грязное — и береза слева, и береза справа, озерцо какое-то, все быстро, все сливается от скорости, не можешь разглядеть, но я вижу, что это “они” и “мы”. Бестолковые бабы. Которым нужна любовь до последнего. Опять глупость. Конечно, это глупость, но я уже столько глупостей тебе написала, что, если будет еще одна, ты, Павлик, не обидишься, я знаю, и поймешь. И еще я ехала и думала, чего я испугалась, что он, мой кремлевский парень, он что — святой, я же про него ничего не знаю, так, только все с его слов. Сказал — я поверила. Значит — так. Он мне ничего не обещал, я ему — тоже. Вот мой папа, он любил мать? Я не знаю. Наверное, любил. А может быть, и нет? Все смеются над той теткой, что по телевизору в телемосте с американцами сказала в горбачевские времена: “В Советском Союзе секса нет”. А ведь правду сказала, правду, какой секс за шкафом в Червонопартизанске? Какой?! Там была только любовь. А секса, действительно, не было. Любовь была. Я вот раньше считала, какая может быть у моих родителей любовь, он выпить любит, да и вообще, а вот вместе прожили столько лет. Любовь была. Может, и без секса. Матери, по-моему, вообще это не было нужно. Хотя я не знаю, никогда об этом не разговаривали. Никогда. Я с Виктором года не прожила и ничего не понимаю в этом. Потом электричка приехала на Казанский вокзал. На Курском вокзале полно милиции. С собаками ходят, ищут бомбу или террористов — не знаю. Я вышла и иду по перрону. Нас поторапливают — быстрее-быстрее, а мне очень захотелось погладить собачку, просто ужасно хотелось. Я подошла к милиционеру и спросила, можно мне ее погладить, а он посмотрел на меня, как на сумасшедшую, и сказал… Все, заканчиваю, ключ в двери крутят — Сережа или Клара… Оба, вместе пришли. Пока, Павлик, буду их кормить. Их — я люблю.“
Выпал снег. Он был первый. Радостный.
Тулупова шла по лужам к метро с каким-то необычным волнением и счастьем. Ее мысли крутились, как падающие большие мокрые снежинки, вокруг простого вопроса: что ее ждет этой зимой? Вопрос простой, но со сложным ответом: она теперь не будет зимовать, как медведь, в своей квартире, а будет ходить на выставки, на каток, на лыжах, может быть, с Вольновым. “…а почему нет, он должен любить лыжи, он лыжник, нет, он должен любить свою жену лыжницу, пусть он ее любит, а я буду ходить одна, буду любить только лыжи, а не Вольнова”. Бесконечно долго повторяя слово “лыжи”, она втягивалась в новое время года, в зиму, в ее первые дни. Такую светлую, бодрящую, здоровую. Подойдя к станции метро, у самых дверей она стряхнула снег со своего любимого розового с фиолетовыми вставками берета и тут же задумалась о том, что будет носить, что непременно надо бы купить. Она спускалась по эскалатору и подсчитывала, сколько будет стоить обновление гардероба теперь, когда цены подпрыгнули. Потом пришли мысли о зарплате, о том, что она материально ответственное лицо и ей могли бы прибавить, тем более что уже два года она получала эти деньги и редко премии — все. Больше ни копейки. Она представляла, как встретит ректора института в коридоре или сама подойдет в приемную и запишется. Она ехала в людном вагоне, мысленно перебирая свои зимние вещи в шкафу — что еще можно носить, а что — нельзя. И почти за каждой вещью стояла история, а иногда и мужчина. И потом она придумала сцену: прийти к ректору Василию Трофимовичу со всеми своими вещами и сказать, Василий Трофимович, вы мне скажите, я должна в этом ходить до конца своих дней и умереть в этой кофте, купленной еще при Авдееве? Или вы мне прибавите? “Я не могу — мы на бюджете, у нас и так, как у творческого вуза…” А она ему: “Вы ректор или вы кто?” — “Или кто! А кто такой ваш Авдеев? Пусть он вас одевает”. — “Его нет. Он спился. Я одеваюсь сама, вы посмотрите — тут носить нечего. Вы хотите, чтобы книги студентам выдавала бомжиха в обносках и тряпье?” — “Я ничего не хочу!” — “Оно и видно”. — “Выдавайте книги, хоть голой!” — “Это мысль”. Она придумывала этот невозможный диалог с ректором, и было очень весело. Когда вышла из метро наверх, она снова удивилась всему белому вокруг — первому снегу, который падал и здесь, у этой станции, в этой части Москвы, и было так хорошо на душе, что, проходя мимо охранника Олега, она неожиданно сказала вместо