тайны не выдал. Говорят, будто сам Гитлер приезжал к Генералу и даже в спор а ним вступил. Доказывал Гитлер, что разобьет наших, и только хотел узнать, сколько еще, по мнению Генерала, Советский Союз сможет продержаться. А Генерал ему какую-то формулу написал. Вот, говорит, мой ответ. Гитлер глаза пялит, ничего не понимает. Тогда Генерал и сказал самому Гитлеру: «Никогда вам русских, советских не одолеть. Ни стали такой, ни пороха, ни сил таких нет у вас, и быть не будет. А война кончится скорее, чем вам хочется. Хорошо, если вы живы останетесь, хоть судить будет кого»…
А Геринг? Чего только не обещал нашему Генералу Пробовали пряником взять — не вышло. Решили доканать голодом и каторгой.
Злились эсэсовцы. Раньше, чем Генерал на новое место прибудет, — весь лагерь уже ждет его, и по баракам продукты собирают, чтобы он меньше нужды терпел…
Так вот, я поздоровался с Генералом. Он посмотрел на меня, спокойно ответил, подвинулся. «Садись!» — говорит. Угощает сигаретой. Я отказываюсь. «Бери, — говорит, — иначе обижусь». Разговорились. Спросил меня Генерал» сколько мне лет, кто по званию, где воевал, как себя чувствую, нашел ли себе товарищей, не упал ли духом.
«Погибнуть здесь можно в два счета, — говорит он. — А только надо над собой строгий контроль сохранять, а еще — не только за себя бороться, но и за каждого нашего человека»… Эти слова — «за каждого человека» — Генерал два раза повторил. Я рассказал Генералу все про себя, не скрыл, что трудно мне…
«А ты, дружок, — отвечает Генерал и берет меня за руку, — открой глаза и смотри шире. Как можно шире. Не допускай, чтобы мир в твоем представлении сузился до твоих сегодняшних мук. Тяжелых мук, знаю. Как только широкий мир, где мы с тобой — солдаты большой битвы, сузится до размеров твоего пупка, жизнь твоя не будет стоить и понюшки табаку…»
Трудно, Федор, передать все, что Генерал говорил нам. Мы от его слов, клянусь, крепче становились…
Даже гестаповцы боялись Генерала. А он не боялся их. Такое говорил, он им, что другому бы за это в момент пулю влепили. Жалко, недолго пробыл с нами Генерал. Увезли его с транспортом куда-то далеко. Нас из бараков не выпустили. Мы из окон смотрели, как уходит колонна. Знал это Генерал. Шел в строю, как на параде, а у самой брамы рукой взмахнул на прощанье. Светлую память оставил! А ведь о себе Генерал так и не сказал ни слова…
…Спустя несколько дней Мамеда Велиева снова привели на допрос. Здесь ему через переводчика объявили, что приговором суда «за опасную подрывною деятельность против рейха», оп присужден к смертной казни через повешение.
Затем его привезли в концлагерь, заперли в камеру смертников. Здесь он увидел Петра Никонова. Не сразу узнал его — поседевшего, измученного, страшно исхудавшего.
Они никак не могли наговориться. Никонов расспрашивал, кто заменил его в ревире, работает ли там свой человек. Когда Мамед Велиев рассказал о своем разговоре с новым доктором, Никонов горько усмехнулся.
— Ты что это, Петр?
— Да вот, вспомнил одно место из какой-то книги. Так сказано: «Не бойся врагов — в худшем случае они могут тебя убить. Не бойся друзей — в худшем случае они могут тебя предать. Бойся равнодушных — они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия существуют на земле предательство и убийство».
— Да, брат… А ведь сколько их, равнодушных. И ходили они рядом с нами… — Мамед с любовью посмотрел на друга. Последнюю, печальную радость подарила ему судьба… — Что ж, Петр, — сказал он тихо, — на этот раз тебе уж меня не спасти…
— Да, — откликнулся Никонов. — На этот раз-все…
— Тебе когда объявили?
— Я здесь уже третий день, Мамед. Хорошо, что кончилось одиночество. Черт знает, что в голову лезло…
— Не о такой встрече думал я, Петро…
— Недаром у немцев есть поговорка… «Кому быть повешенным — тот не утонет»…
До сих пор они избегали говорить об этом. Но теперь было произнесено слово, которое означало конец их борьбе, конец надеждам.
Друзья молчали. Каждый предался своим нелегким думам. Пришло какое-то ледяное спокойствие. Ни страха, ни боли…
— Теперь уже не в наших силах что-либо изменить, а на чудо нечего рассчитывать. Но до чего же обидно, Мамед… Мы уже и оружия немало собрали… Дали бы эсманам прикурить…
— Я вот думаю, Петро, еще бы немного продержаться. Ведь где были немцы, когда мы попали в плен, и где они сейчас? Говорят, у них порядок такой — после приговора еще сто дней можно протянуть…
— А сами они протянут сто дней? Нет, дружок, вряд ли нас коснется это правило… Вот что: надо написать на стене наши фамилии.
— К чему?
— Придут же сюда наши. Увидят наши имена, на Родине расскажут…
— Расскажут… Хорошо, если мать еще жива. Но она не поверит даже очевидцу. Мало ли что на стене написано… «Аллах керимдир»,[50] — скажет она и будет ждать. Пообещает щедрый подарок святому, чтоб я вернулся… И будет ждать…
— А все-таки давай напишем. Вот я оторвал пуговицу. Это немецкая, штампованная. Чуть-чуть отогну, и будет стило.
Никонов опрокинул пустую парашу, встал на нее и процарапал на шершавой стене черточку.
— Пойдет, — сказал он. — Напишем так: приговорены фашистами к смерти, умираем сынами Родины…
— Это будет нашей могильной надписью?
— Да… Надо короче Отбросим мой глупый пафос и напишем просто: «Погибли честно. Петр Никонов из Клина, Мамед Велиев — Баку».
— Это подходит. Пиши.
* * *
Мамед лежит, закинув руки за голову. Глухо доносится в мрачное подземелье шаги охранника — четыре в одну сторону, четыре в другую. А в интервалах — мерные звуки падающих с потолка капель.
«Может быть, рассказать Петру о Светлане? — думает Мамед. — Рассказать о глупых былых сомнениях — примут ли в семье эту светловолосую девушку… И об июньской ночи в Нагорном парке, когда мы решили открыться родителям и скрепили свое слово первым поцелуем…».
Лезут в голову нелепые, несбыточные мысли: «Может, еще удастся вырваться из этих стен, и тогда Петр приедет в Баку… Познакомлю с ним Светлану: вот, Света, мой спаситель, мой самый близкий друг…».
Он лежит без сна.
Приближающийся топот, лязг отодвигаемых засовов… Это пришли за смертниками из соседней камеры. Гул голосов, прощальные выкрики…
Тишина.
И вдруг — далекая-далекая автоматная очередь…
Обостренная сознанием неизбежного конца, четко работает память. Перед мысленным взглядом Мамеда встают родной дом, ветка абрикосового дерева в цвету… золотистый пушок над верхней губой Светланы…
— Ты читал Тагора? — спрашивает вдруг Петр и, не дожидаясь ответа, продолжает: — «Мне стыдно за мою пустоту», сказало Слово Труду. «Я сознаю свою бедность, когда смотрю на тебя», сказал Труд Слову»…
Вот, брат, какой мудрый старик был!