И снова тянутся томительные часы. Обреченные лежат, прислушиваясь к шагам, которые могут оказаться шагами палачей, и к голосу своих воспоминаний.
— Одно остается нам, — снова нарушает Петр молчание: — умереть с достоинством. Скажу откровенно — страшно мне…
— Знаешь, Петро, когда мы еще только на формировании были, меня и всех нас, молодых, необстрелянных, волновало это: ведь, скоро под огонь идти… На счастье командиром взвода назначили к нам парня с орденом Красной Звезды за финскую. Мы к нему, так, мол, и так, скажите нам, как оно воюется, почем фунт лиха… Да, отвечает он, страшновато было. Отрываться от земли и идти в атаку, под пули — это только дурак скажет, что дело простое. Но, когда поднимали в атаку, для страха времени не оставалось. Хлопцы рядом, а я что, хуже их? Совесть и долг подымали!
— Да… Уж лучше бы — на глазах у товарищей. Знаешь, как у нас говорят: — на миру и смерть красна…
Хоть и ожидали, ожидали, этого часа, а пришел он неожиданно. Все было по заведенному ритуалу. Вывели, связали руки. Повели.
Неяркое солнце стояло уже довольно высоко. Мамеда и Петра бил озноб…
Каменная площадь аппельплаца была заполнена ровными, молчаливыми прямоугольниками узников. Пестрели полосатые робы. Аппель уже закончился. У бетонной лагерной стены стояли две переносные виселицы. Петра Никонова и Мамеда Велиева поставили под петлями, и переводчик неровной скороговоркой стал читать приговор. Мамед его не слышал. Он всматривался в людей, стоящих на плацу, пытался найти хоть одно знакомое лицо. Переводил взгляд с одной шеренги на другую…
Вдруг переводчик что-то с надрывом выкрикнул и умолк.
Верзила с зеленым винкелем накинул Никонову на шею петлю. С криком «хох» он столкнул Петра с помоста и повис на нем. Петр успел только крикнуть: «Братья, то…».
Теперь Мамед ждал приближения палача. Он его чувствовал спиной. Он сжимал кулаки, глядя прямо перед собой на застывший строй.
Вдруг по рядам узников прошло движение. Комендант лагеря остановил палача и подозвал к себе переводчика. Оба подошли к микрофону.
— Вы видели, как был казнен один из врагов рейха, — стал выкрикивать переводчик вслед за комендантом. — Такой конец ждет всех явных и тайных подстрекателей, коммунистических агитаторов, смутьянов. Сейчас должна состояться казнь другого опасного преступника, который, кроме всего прочего, распевал еврейско-большевистские песни. Я распорядился приостановить казнь. Пусть этот певец порадует нас своим искусством. Он будет прикован к лагерным воротам и будет жить, пока будеть петь — хоть до ста лет! Но как только он закроет рот, часовой расстреляет его!
Молчание, висевшее над плацем, стало острым, как нож…
— Этот певец побывал в Бухенвальде, — продолжал комендант. — Там у них даже свою песню сочинили. Вот с нее пусть и начинает «концерт».
Все было как во сне… Комендант, лагеря подошел к Мамеду, толкнул его в бок рукояткой плетки и что-то скомандовал. Подошли кузнецы. Более двух часов тянули они, пока, наконец, заковали Мамеда и подвесили к створке лагерных ворот. Рядом зашагал эсэсовец с автоматом.
Мамед молчал. Ему казалось, что он слышит учащенное дыхание колонны. Тишина накалялась…
— Пой, товарищ! — раздалось вдруг из глубины рядов на русском языке.
Опасаясь, что сейчас начнут искать того, кто осмелился выкрикнуть. Мамед глухим голосом затянул «Песню узников Бухенвальда»:
Мамед чуть передохнул, посмотрел на застывшие ряды узников и продолжал слова припева:
Он повторил припев дважды. Голос его окреп, налился силой. Немым строем стояли перед ним не полосатые скелеты, а — бойцы, которым близко и понятно было каждое слово…
Кто-то упал в строю. Упал с глухим, коротким стоном. Еще кто-то. Эсэсовцы кинулись наводить порядок в колонне.
Тут раздалась команда — «Разойдись!»
Одними глазами держа равнение на поющего, прошли мимо Мамеда бесконечные колонны узников. Топот деревянных колодок прозвучал чудовищным аккомпанементом песне о Бухенвальде…