председатель звонил в колокольчик, похожий на шляпку барышни-франтихи, но Эфраим не слышал ни одного слова: он сидел, сгорбившись, смотрел на портрет государя императора, осенявшего суд своей величественной добротой; государь император смотрел не на председателя, не на подсудимого, а на него, Эфраима Дудака, и больше ни на кого, смотрел — и, о чудо! — голосом рабби Авиэзера, согласившегося приютить козу Эфраима, шептал:

— Дышите, евреи!

Эфраим широко развел рот.

Разевала рот Лея.

Двойре.

Гинде.

Эфраима нисколько не удивляло, что государь император знает имена всех его жен и всех его друзей:

— Дышите, евреи!

— Шмуле-Сендер!

— Авнер!

Вслед за государем императором и Эфраим перечислял всех, начиная с почтальона-урядника Нестеровича и кончая беднягой Ешуа Манделем, и единственное, что его пугало, это то, чтобы, не дай бог, не открыли окна и не выпустили тепло.

Это было какое-то удивительное ощущение сна и яви, в котором все было подлинно и все ложь. Все, кроме теплого, нагретого как будто в кузнечных мехах, дыхания.

Слежка за тем, что происходило в суде, вопреки всем ожиданиям не лишила Эфраима надежды, умерила его тревогу. Ведь как подумаешь, не звери же судят — люди. Что за резон приговаривать его к смерти. От смерти какая польза? Она не работает, медь не добывает, золото не роет, лес в тайге не валит. Наказывать надо жизнью, которая бывает похуже смерти.

Он так и сказал Шахне, раскрыл Пятикнижие, углубился в чтение:

— Я вот что хотел тебе, Шахна, сказать.

Он никак не мог собраться с духом.

— Говори.

— Ты мне того… денег больше не посылай…

— Почему?

— Не надо.

— Это честные деньги.

— Что-то я не слышал, чтобы можно было получать честные деньги из нечестных рук.

— Можно! — не сдержался Шахна. — Да, эта сорока Гита права. Но я пошел в жандармское управление служить, чтобы помогать угнетенным. Понимаешь? Угнетенным! Не так, как Гирш, который пошел к угнетенным, чтобы стать угнетателем!

— Какой же он угнетатель, если его ждет виселица? Подумай, что ты говоришь!

— Пойми: всякая власть построена на угнетении. Гирша ли, генерал-губернатора ли. И так ли уж, отец, важно, кого угнетают: богатого или бедного. В том и другом случае страдает ЧЕЛОВЕК!

— Тебе что, не жаль его?

— Жаль. Мне всех жаль.

Семен Ефремович помолчал, достал какую-то книгу в покоробившемся переплете, стал ее нервно перелистывать, выронил высохшую закладку, нагнулся, поднял, попытался найти нужную страницу, но не мог.

— Всех. Кроме себя, — сказал он.

Старик Эфраим не отзывался. Он по-прежнему шуршал ветхими страницами Пятикнижия, которое читал еще его отец Иаков. Казалось, в страницы Священной книги впиталась вода Немана и запах сплавляемых по нему бревен.

— Вся беда в том, что там, в аду, моя помощь оказалась никому не нужной… им там хорошо… и мучителям, и грешникам… ни у тех, ни у других нет желания измениться… им не хочется стать лучше… они мечтают только об одном — победить. Раньше, когда я учился в раввинской семинарии, я думал: нет иного плательщика, кроме бога.

Старик Эфраим пожевал губами, уставился на Шахну, потом заглянул в Пятикнижие, надеясь отыскать там какой-нибудь утешительный стих, но наткнулся на странную фразу: «И собрались к нему все живущие в нагорной стране, и все живущие при Ефрате, Тигре и Идасписе, и с равнины Ариох, царь Елимейский…»

— Прости, отец, — взволнованно сказал Шахна, наконец вставив закладку.

— За что?

— Уверяю тебя: я никому… ни одному человеку не причинял зла. Видит бог.

— Бог следит за тем, сколько человек делает добра. В том, что он не причиняет зла, нет еще никакой заслуги. Нужник, Шахна, тоже не причиняет зла.

— Поверь, я пошел туда не ради денег… не из-за почестей… Я думал… я же тебе сказал… что смогу там быть полезен.

— Кому?

— Тем, кто одинок перед лицом зла… тем, кто…

— Тебе надо уйти оттуда… и чем скорей, тем лучше. Я найду тебе, сынок, другое зло. Вернись домой!

— Стать гробокопателем?

— Лучше копать могилу мертвому, чем живому. Если Гирша не помилуют, похороним его и вернемся на родину. В родной конуре и собаке легче раны зализать.

— Таких, как Гирш, хоронит конвойная команда.

— Отец хоронит сына там, где ему хочется. Я уже, Шахна, и место приглядел.

— Ты с ума сошел!

— На старом антокольском кладбище. Погрузим Гирша — господи, не карай меня за мои слова, сделай так, чтобы я ошибся! — на телегу Шмуле-Сендера.

— Ты с ума сошел! — снова возмутился Шахна.

— Это вы с ума сошли! Вы!.. Спускаетесь в ад, когда надо родную крышу перекрыть! Стреляете в генерал-губернаторов, когда надо люльку сколачивать, бражничаете в придорожных шинках, скитаетесь по чужим городам и деревням, когда некому родного отца обмыть!

Старик Эфраим перевел дух и, не спуская подпаленных гневом глаз с Шахны, продолжал:

— Я каждый божий день наблюдаю за судьями… За Петром Петровичем… Матвеем Ильичом… Николай Николаевичем! Францем Станиславовичем!.. Что им до еврейского сапожника из Мишкине?.. Что им до его неродившихся детей? Что им до его восьмидесятилетнего отца?

— А нам что до них? — тихо вставил Шахна.

— Ты прав. Что нам до них?.. — Эфраим задумался, захлопнул Моисеево Пятикнижие. — Что за мир, в котором никому ни до кого нет дела: семени до плода, плоду до серпа, серпу до урожая?

Душа Эфраима была полна какого-то необыкновенного, необыденного смысла, который не умещался в ней, рвался наружу, требовал, чтоб им с кем-нибудь поделились, но никто не хотел принять хотя бы толику этого смысла — ни многомудрый, спустившийся в ад Шахна, ни Эзра, разыгрывающий в тесной палате Еврейской больницы свои странные действа, ни Шмуле-Сендер, для которого высший смысл заключался в привычном имени «Берл», ни Петр Петрович, спешащий с утра на заседание Виленского окружного суда, ни Матвей Ильич, ни даже государь император, которому, для того чтобы владеть такой державой, этот смысл вообще не нужен; никто не мог разделить с Эфраимом его непосильную ношу. Никто, кроме одного того, кто эту ношу — обыденную или необыденную — на каждого взваливает.

И Эфраим поспешил к нему.

Он выбрал синагогу ломовых извозчиков потому, что от дома до нее было ближе всего, а Эфраиму не терпелось скорей избавиться хотя бы от части своего бремени. Он облюбовал скамью, в двух шагах от киота, где было сумрачно и прохладно, как в мишкинском ельнике, и мысль его, обремененная столькими заботами, свободно и беспрепятственно взмыла ввысь, к самим божьим чертогам. Он вошел в эти божьи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату