Он читает чужие мысли, с восхищением и ужасом подумал Семен Ефремович. Умен! Ничего не скажешь!
— Ты — переводчик? — по-еврейски выдохнул Гирш.
— Да.
Гирш не сводил с Шахны своих косых плутоватых глаз, как бы добиваясь от него большей правды, чем ответ на свой вопрос, как бы стыдя его за уже совершенные, но ему, Гиршу, неведомые грехи. Ему хотелось, чтобы Шахна униженно и виновато отвел взгляд и спрятал его где-нибудь — ну, хотя бы в этой щели между стеной и решеткой или между начищенными до блеска сапогами следователя и покоробившимися от долгого ношения свинцовыми башмаками надзирателя.
— Позвольте вам задать несколько вопросов, — начал Князев. — От ответа на них зависит ваша участь. Банальные слова, но банальные истины — самые безоговорочные.
— Скажи своему хозяину: ни на какие вопросы я отвечать не буду, — спокойно произнес Гирш.
— Что он сказал? — осведомился полковник.
— Он сказал, что ни на какие вопросы отвечать не будет.
— И больше ничего? — усомнился в точности перевода Князев.
— Ничего.
Семен Ефремович ответил с какой-то подозрительной поспешностью, даже с дерзостью. В другой раз Ратмир Павлович отчитал бы его, распек, но то ли родство толмача с преступником, то ли боль под левой лопаткой умерили недовольство полковника.
— Фраза в ее еврейском варианте была, по-моему, гораздо длинней, — повторил Князев.
— Вы правы, ваше высокоблагородье. Но все остальное к делу не имело никакого отношения.
— Что имеет и что не имеет отношения к делу, решаю я. В тюрьме, Семен Ефремович, — отомстил ему Ратмир Павлович, — все относится к делу. Итак?
Шахне не хотелось при Гирше, конечно же, хорошо понимающем и говорящем по-русски, называть Ратмира Павловича своим хозяином.
— Я жду, — процедил Князев.
В Семене Ефремовиче все противилось такому унизительному для него определению и потому он не спешил переводить. Нет! Не Ратмир Павлович, не жандарм — его хозяин. На свете есть только один хозяин. Хозяин всех. Но он, Шахна, не станет поминать его имя всуе… да еще тут, в камере смертников. Не станет.
— Может, вы сами мне ответите… по-русски? — обратился Князев к Гиршу. — По-моему, вы владеете русским не хуже меня. Когда не понимаешь, совсем по-другому смотришь. А вы смотрите так пристально… так небезразлично…
— Он назвал вас моим хозяином, — спеша на выручку брату, пробормотал Шахна.
— У нас… у тебя… у меня… у него один хозяин, — сказал Ратмир Павлович и ткнул пальцем, на котором сверкал золотой перстень, в потолок. — Господь бог. Переведи.
Лицо Шахны покрылось багровыми пятнами, но в сумраке камеры они были незаметны — он только их чувствовал. Чувствовал и боялся, что эти пятна никогда… ни завтра, ни послезавтра, ни через десять лет не сойдут.
Господи, подумал про себя Шахна. Твое имя — на устах жандарма! И они, хозяева тюрем, хозяева военных полей, оказывается, взывают к тебе… Так кто же ты в таком случае — владыка или слуга? Слуга каждого? Прислужник? Полулакей, как какой-нибудь Нисл-Бер, владелец мишкинского заезжего дома, который готов служить всем, всем без разбора?.. Господи! Почему ты не вырвешь грешный мой язык? Почему не испепелишь мои греховные мысли? Как я смею… Я, жалкий червь… Я, кормящийся собственной блевотиной!..
— Мне нечего сказать, — долетел до Шахны голос Гирша.
— Что?
— Мне нечего сказать. Главное они знают — я стрелял в генерал-губернатора. И больше ничего от меня не услышат. Остальное — мое.
— Переведи! — приказал Князев.
— Он не отрицает, что стрелял в генерал-губернатора. Но больше ничего не скажет. Остальное принадлежит ему.
— Остальное? — переспросил Ратмир Павлович. — Спроси, что это такое?
Семен Ефремович передал брату просьбу полковника.
— Все, что было до выстрела, — объяснил Гирш.
— Отец, мать, жена… сны, мечты… — перевел Шахна.
— Следствию нужна вся картина, а не фрагмент… Объясните брату, что он зря упорствует… Досадно, когда приходится прибегать к силе… Ты же, Семен Ефремович, меня знаешь: я не сторонник зуботычин.
Шахна, запинаясь, что-то говорил Гиршу.
Ратмир Павлович слушал еврейскую речь так, как слушают по вечерам кваканье лягушек — уж раз господь сотворил их, пусть квакают.
Надзиратель тужился от подобострастия и рвения, заглядывал высокому начальству в глаза, ждал какого-нибудь приказа, чтоб проявить свою сметку и исполнительность, но в глазах Князева ничего, кроме смертельной усталости, не было.
Он, видно, и впрямь очень болен, подумал Шахна. Раньше он держался надменнее и суше.
— У вас были сообщники? — спросил Ратмир Павлович, не сомневаясь в том, что никакого ответа не последует.
Семен Ефремович пытался Гиршу, как и всем узникам, чьи показания он переводил, внушить веру в возможную, хотя и несбыточную справедливость, предостеречь от ошибок, свойственных всем мученикам и страдальцам, советовал ничего не утаивать. Умолчания и увертки могут-де усугубить и без того незавидное положение брата и даже причинить ему непоправимый урон.
Гирш слушал увещевания брата, но не выказывал никакой заинтересованности или страха. С каждой минутой арестант обретал все большее спокойствие и уверенность, как будто дело касалось не его, а кого- то другого, которого нет в этой камере смертников, за этими забранными железной решеткой окнами.
— В известном смысле и я ваш сообщник, — неожиданно сказал Ратмир Павлович. — Да, да, сообщник, ибо не согласен с такими методами, к коим прибег его высокопревосходительство губернатор. Взрослого человека пороть нельзя… Это безнравственно… Как видите, и мы можем с чем-то не соглашаться. Не правда ли, служивый? — так же неожиданно обратился Князев к надзирателю.
— Так точно, ваше высокородье, — млея от оказанной чести, выпалил тот.
— Одно дело — бунт. Другое — несогласие, — продолжал полковник. — Переведи!
— Не могу, ваше высокородье, — начал было оправдываться надзиратель, от счастья явно переоценив слова Ратмира Павловича, только что обращенные к нему.
— Я не тебе…
Шахна неторопливо перелагал мысль жандарма на язык своей матери. Куда спешить? Чем позже Гирша приведут под конвоем на военное поле, тем лучше.
— Мыслить — и значит не соглашаться. Даже перед тем как сказать «да», человек чему-то должен сказать «нет»… — пояснил полковник.
Князев упивался своей речистостью и, хотя самоупоение портилось усталостью и периодическими болями под левой лопаткой, Ратмира Павловича так и подмывало предстать перед этим молодым иудеем, простым сапожником, несчастным правдоискателем, не солдафоном, а просвещенным, даже обаятельным человеком.
— Вон их вокруг сколько! Несогласных! — полковник подошел к окну и глянул на засыпающий, но еще кое-где освещенный город. — Под каждой крышей — несогласный. Спят, встают, отправляются на работу. В сапожную мастерскую, на фабрику, в лавку, к своим покупателям и пациентам. — Тут Ратмир Павлович снова вспомнил про волшебника Самуила Гаркави. — И никто их, этих несогласных, не трогает… Возьмем, например, твоего брата… Семена Ефремовича… Шахну… Ведь не согласен он с нами?
Князев вперил взгляд в своего толмача.
— Ведь не согласен?